Герой пьет горькую, мамаши липовый чай, а виновница торжества серную кислоту.
Покуда все они пили, читатели естественной смертью тоже вымирали, а новое поколение чувствительностью не отличалось.
Тираж падал, газета дышала на ладан.
Оживить её взялся Никандр Туркин, писавший в молодости лирические стихи, а в расцвете лет перешедший на прозу.
Стихи его быстро забылись, а прозу нельзя было забыть только потому, что никто её не читал.
Призвали на помощь милого, рыхлого, одутловатого Анзимирова, старого журналиста и вечного молодожена.
Анзимирова поддерживал Н. И. Гучков, бывший московский городской голова.
Газета стала заниматься высокой политикой, поддерживала октябристов, давала длинные отчеты о заседаниях городской думы, не говоря уже о Государственной, много места уделяла коннозаводству и другим жгучим и неотложным вопросам.
Но возврата к прошлому уже не было.
Время было беспощадное, суровое, военное.
— Одним коннозаводством не проживёшь, а издателей уму не научишь! — с тоской говорил бедный Анзимиров, изредка появляясь с бледной молодой женой в Художественном кружке.
Держалась газета до самой октябрьской революции, но так как новые октябристы опирались больше на Владимира Ильича, нежели на Николай Иваныча, то газету закрыли в первый раз за всё время ее существования, но зато уже навсегда.
Большим, слегка бульварным успехом пользовались во время войны «Вечерние новости», которые издавал всё тот же Крашенинников, а редактировал Борис Ивинский, петербургский журналист из окружения Василевского (не-Буквы), в надежде славы и добра переселившийся в Москву.
Человек он был темпераментный, малограмотный, но одарённый, а на ролях редактора проявил способности пожалуй выше среднего.
Пунктом помешательства была у него вёрстка.
— Первая страница должна пылать, вторая гореть, а все остальные то там, то тут ярко вспыхивать.
Первое качество — поразить, ошарашить, ударить в лоб, и по темени.
Все прочие качества — суть производные.
Появились новые шрифты, крупные заголовки, жирно набранные сенсации, коротенькие, но ударные передовички, и три маленьких фельетона в каждом номере: военный, штатский и скаковой…
— Война и скачки! — кратко резюмировал, просматривая тиражную рапортичку, весьма удовлетворённый успехом своего детища, Крашенинников.
Сотрудники были молодые, зелёные, начинающие.
— Быстров, Шальнев, Хохлов, Вержбицкий.
Отдел скачек вёл сам редактор, сильно этим спортом увлекавшийся.
А военные стихи, под псевдонимом Гидальго, писал сотрудник «Раннего утра» и суворинской «Нови» Д. Аминадо.
В четыре часа дня «Вечёрка» бралась нарасхват, редактор уезжал на скачки, издатель подсчитывал барыши.
Тридцать лет спустя, — все эпилоги происходят тридцать лет спустя! — после трудной, жалкой и нетрезвой эмигрантской биографии, Борис Иванович Ивинский, опускавшийся всё ниже и ниже, закончил свою журнальную деятельность в «Парижском вестнике» Жеребкова, где так же неумеренно, как когда-то московских Галтиморов, славил немецких генералов, пресмыкался пред победителями, и венчал на царство Великого Фюрера с бильярдной кличкою Адольф.
Умер он в страшной нищете и в еще более страшном одиночестве.
О смерти его узнали случайно, и с невольной грустью сказали: — Конец Чертопханова.
После неслыханного успеха петербургской «Руси», а в особенности после окончательного закрытия ее, за основателем и редактором ее Алексеем Алексеевичем Сувориным (А. Порошиным), блудным сыном «Нового времени», установилась прочная репутация бунтаря, безумца, конквистадора, порой народника, порой славянофила, во всяком случае бесспорного и горячего патриота — без примечаний и кавычек.
«Русь» расцвела в разгар японской войны, отцвела несколько лет спустя, но оставила по себе не бледнеющее от времени воспоминание, как о чём-то значительном, ярком, и по смелости и независимости редком — в те жуткие конституционные времена — литературном и газетном событии.
Редактор был разорён, продал небольшое наследственное именьице, уплатил долги и, после долгого и вынужденного безмолвия, нашел пайщиков, воспрянул духом, и решил начать все сначала.
Знаменитого отца уже не было в живых.
«Новое время» продолжало гнуть свою нововременскую линию.
В Петербурге, переименованном в Петроград, попахивало мертвечинкой.
Алексей Порошин переехал в Москву, и в самый разгар войны, и всё на той же Большой Дмитровке снова раздул кадило.