Выбрать главу

В доказательство непрошеной любви, спустя несколько месяцев, пришло последнее письмо из Берлина.

Помечено оно было февралем 22-го года. ..."хотя вы и считаете меня гнусным перебежчиком и планетарным хамом, но упорно не отвечать на письма еще не значит быть новым Чаадаевым и полнокровным европейцем.

Хочу, чтоб вы знали, что и в моем испепеленном сердце цветут незабудки.

Посылаю вам целый букет:

Издательское бешенство все возрастает.

"Слово" открыло отделение в Москве, на Петровке!..

И, кроме того, переходит на новую орфографию, которую вы так страстно ненавидите.

А. С. Ефрон возвращается на родину, где ему возвращена типография. Хлопотал об этом Алексей Максимович Пешков, он же Горький.

"Грани" - издательство проблематичное, настроение правое, но с деньгами у них слабо.

Продаются, однако, и они хорошо, и альманах "Граней" допущен в Россию.

Незабудка номер два: в "Доме искусств", в очередную пятницу, были Гессен и... Красин.

После этого, А. А. Яблоновский и Саша Черный кажутся ультразубрами.

Тема дня - приезд двух советских знаменитостей, поэта Кусикова и беллетриста Бориса Пильняка.

Оба очень славные ребята, таланты недоказанные, но пить с ними весело, рассказывают много такого, о чем мы и понятия не имеем.

С ними, с Ященко, Толстым и Соколовым-Микитовым много и часто пьянствуем.

Воображаю ваше презрение.

Толстой вернулся из Риги в отличном настроении.

Имел огромный успех, сам играл Желтухина в своей "Касатке".

Но дело не в этом, а в том, что Рига - аванпост, а также и трамплин.

Все переговоры ведутся в Риге, а судя по советской "Летописи литераторов" и по преувеличенному ухаживанию Пильняка, - Толстой по-прежнему любимец публики.

Так что будьте уверены, что продолжение последует...

Я живу одиноко, ни на какую родину не поеду, а если куда и поеду, но на родину Генри Форда, в Америку.

В ожидании чего, пишу памфлеты и романы, и продаю на корню.

Содержание их неважное, а названия первый сорт.

Судите сами:

"Записки мерзавца".

"Лицо, пожелавшее остаться неизвестным".

И "Иерихонские трубачи".

В последний раз жду от вас ответа и жму руку.

Вами забытый и Вас любящий А. Ветлугин".

Этим последним, и в некотором роде, тоже человеческим документом четырехлетний роман был исчерпан.

***

Большевизанство Ветлугина было также наиграно, как и всё остальное в его путаной биографии.

На последний шаг он не решился.

Пить водку с Кусиковым это одно, а регистрироваться на вечное поселение совсем иное.

Расчет был сделан, сальдо в пользу Америки оказалось бесспорным.

Уехали Толстые. Уехал Илья Эренбург.

А единый куст расцвел в Праге, и по новой ботанике назывался "Смена вех".

В предисловии, написанном Ключниковым, были приведены цитаты из Бердяева, из статьи его в знаменитых "Вехах" 1909-го года.

Цитата была выдернута умелой рукой и приспособлена к требованиям момента:

"В данный час истории - интеллигенция нуждается не в самовосхвалении, а в самокритике"...

За предпосылкой следовала посылка из Александра Блока.

"Всем телом, всем сердцем, всем сознанием - слушайте революцию!"

Смерть поэта от голодной цынги стройности силлогизмов не нарушила.

Оставалось найти заключение. Принадлежало оно уже самому Ключникову:

"В Ленине старая русская интеллигенция без остатка исчерпывает и изживает самое себя.

Ленин - это та цена, которой куплена новая Россия, а с нею и новая русская интеллигенция.

И только благодаря Ленину - превращение интеллигенции в мещанство становится исторически невозможным".

Камертон был дан, чуткий отклик профессора Устрялова воспоследовал немедленно.

Оправдание оппортунизма, знаменитой передышки, и всего вытекавшего из Нэпа было подано горячо и на совесть.

"Великий утопист, но и великий приспособленец может пожертвовать коммунизмом, чтобы спасти Советы!..

Ленин более гибок и чуток, нежели Робеспьер.

Он понял, что от великой утопии к трезвому учету обновленной действительности нужен спуск на тормозах.

Когда спуск будет завершен, тормоза станут лишними.

Но горе тем, кто из жалких эмигрантских конур попытается мешать Великой Русской Революции в ее стремлении спастись, освободиться от собственных излишеств".

Отсюда вывод и предостережение всем, всем, всем.

Провозгласит его Бобрищев-Пушкин:

"Третьей революции не будет.

Прийдя из России, Вторая и Последняя, Великая Октябрьская революция захватит Европу и только глухие не слышат уже происходящих обвалов и подземных глухих раскатов.

Может быть Европе и будет дана отсрочка на десять, пятнадцать, двадцать пять лет, но это отсрочка имеет значение только для нас смертных, а не для всего человечества.

Ибо что значит жизнь одного поколения для истории всего мира!"

После такого манифеста, что оставалось делать целому поколению, как не воспользоваться отсрочкой.

Хорошо пророкам и ясновидящим.

Горе мещанам, которые не способны предвидеть, предчувствовать, угадать.

Ни прогрессивного паралича, коим кончаются биографии гениальных диалектиков.

Ни восхождения новых созвездий на необъятной советской планисфере. Ни тяжкого булыжника, которым где-то в Мексике раскалывают череп вождя красной армии.

Ни братской могилы, в которую прокурор Вышинский уложит целый эшелон других вождей.

Ни вечной и бессмертной славы действительно единственного в мире Отца народов, которого через три недели после кровоизлияния в мозг, беспощадная история, как корова, языком слижет.

Ах! Мещане, мещане! Вечные мещане!

Живите полной жизнью, пока вас не повесили и не расстреляли, или просто не выкинули за борт истории, написанной Ключниковым и Устряловым, Бобрищевым-Пушкиным и Лукьяновым в старом городе Праге, тридцать лет назад.

- Keep smiling! - говорят невозмутимые англичане.

И кто его знает, может они и правы.

"Старайтесь улыбаться". Смейтесь.

Благо есть над чем.

***

Смех был у всякого свой, но хор звучал дружно.

Саша Чёрный, который с возрастом упразднил петербургского Сашу, и стал просто А. Чёрный, завел себе фокстерьера, у которого тоже был псевдоним: назывался он - Микки.

Собачку свою Александр Михайлович отлично выдрессировал, и когда намечал очередную жертву для стихотворной сатиры, то сам скромно удалялся под густолиственную сень, а с фокса снимал ошейник и, как говорится, спускал с цепи.

Чутье у этого шустрого Микки было дьявольское, и на любой избранный автором сюжет кидался он радостно и беззаветно.

Но сам автор отходил от сатиры всё больше и больше.

Тянуло его к зеленым лугам, к детям, к простым и вечным сияниям еще не постигших, не прозревших, невинно открытых миру сердец и глаз, ко всему, что он так удачно и без вычуров и изысков назвал "Детским островом".

Александр Александрович Яблоновский оставался всё тем же, каким его знала читающая Россия.

"Родные картинки", перенесенные заграницу, почти не изменились по содержанию.

Тем было сколько угодно.

Голубь, переночевавший в конюшне, не превратился на утро в лошадь.

Подход и трактовка, тонкий и беззлобный юмор, и только невзначай заслуженные розги, удивительно уживались с тихой, укоризненной улыбкой, за которой следовал добродушный отеческий выговор по адресу пестрой эмигрантской голубятни.

Петр Потемкин, к великому огорчению друзей и почитателей, даже и улыбнуться не успел.

Смерть унесла его рано, слишком рано, и на могилу его мы принесли розовую герань, которую он так любил и так проникновенно воспел, как бы в ответ на вызов, утверждая право на счастье, на подоконники, на герань за ситцевыми занавесками, на всё то, что Бобрищев-Пушкин считал мещанским и обреченным, а поэты и Дон-Кихоты - обреченным, но человеческим.