Сорок миллионов немцев… Нет, два миллиарда… В общем, проще было просить за «всех». Но «все» это чересчур расплывчато. Надо сосчитать, сосчитать тех, за кого он должен просить особо. Вначале тех, кого он обидел, перед кем надо загладить свою вину. Он стал вспоминать школу, затем перешел к лагерям трудовой повинности, потом к казарме, к войне… Много разных людей всплывало у него в памяти. Он вспомнил своего дядю, которого ненавидел за то, что тот бредил военной службой, считал это время лучшим временем своей жизни. Подумал о своих родителях, но их он совсем не знал… Скоро Пауль проснется и начнет читать мессу. Это уже третья месса с тех пор, как я уехал: может, он и расслышал слова, которые я крикнул ему вдогонку: «Умру… скоро». Может, Пауль расслышал эти слова и помолится за меня в воскресенье утром – за час до моей смерти или через час после моей смерти. Надо надеяться, что Пауль не забудет и остальных солдат – тех, которые стали такими, как белобрысый, и тех, которые стали, как Вилли, и тех, что говорят: «Фактически, фактически мы уже выиграли эту войну», и тех, что с утра до ночи поют «Стрелка», «Марию на лужайке», «Как прекрасно быть солдатом» и «Да, солнце Мексики»…
…О девушке в Амьене в это холодное, беспросветное утро под темным тоскливым галицийским небосводом Андреас не вспоминал… Галиция. Сейчас мы уже наверняка едем по Галиции, приближаемся к Львову, ведь Львов главный город Галиции. И сейчас я уже, можно сказать, попался в ту сеть, в какую мне суждено попасться. В моей жизни осталось только одно географическое понятие – Галиция. Вот она, Галиция. Больше я уже ничего не увижу, только Галицию. Мое «скоро» предельно сократилось. Сократилось до двадцати четырех часов и до сотни с лишним километров. До Львова – считанные километры, каких-нибудь шестьдесят километров. Да и после Львова мне остались те же шестьдесят километров, самое большее. Стало быть, в Галиции моя жизнь исчисляется ста двадцатью километрами. Галиция… это слово как нож на незримых змеиных лапках, как нож, который бродит где-то поблизости, неслышно бродит… неслышно – бродячий нож. Галиция… Как же это случится? – думал Андреас. Застрелят меня или заколют… или, может, растопчут… или я буду расплющен в расплющенном железнодорожном вагоне. На свете существует невероятное количестве самых разнообразных смертей. Можно умереть от пули вахмистра, если не захочешь стать таким как белобрысый; можно умереть как угодно, но в похоронной все равно будет написано: «Пал в боях за Велико-Германию». Только бы мне не забыть помолиться за прислугу зенитного орудия в сивашских топях, там, на юге… только бы не забыть… только бы не забыть… рак-так-так-бумс… только бы не забыть… рак-так-так-бумс… не забыть… зенитное орудие… в сивашских топях… рак-так-так-бумс…
Ужасно, что под конец его опять сморил сон. Он проспал до самого Львова. И вот уже эа окном большой вокзал, черный железный остов и потемневшие белые таблички у платформ, на которых черными буквами написано: «Львов». Вот он – трамплин. Трудно поверить, как быстро человек попадает с берегов Рейна во Львов. Черным по белому четко выведено: «Львов». Главный город Галиции. Жизнь его сократилась на целых шестьдесят километров. Сеть, в которую он попал, затянулась. Шестьдесят километров, а то и гораздо меньше, быть может, всего десять километров. «После Львова», «между Львовом и Черновицами»… Кто сказал, что речь идет не об одном-единственном километре после Львова. Слово «после» такое же растяжимое, как и слово «скоро»… А ведь слово «скоро» ему пришлось свести до минимальных пределов…
– Ну, парень, спать ты мастак, – сказал Вилли, он бодро запихивал свои вещи в мешок. – Мы ведь еще два раза останавливались в пути. И тебя чуть было не поставили часовым. Но я сказал фельдфебелю, что ты больной. И он не стал тебя расталкивать. А теперь подымайся!
Вагон совсем опустел, белобрысый уже стоял на перроне со своим летным рюкзаком и чемоданом.
Почему-то очень странно было ходить по платформе на главном вокзале города Львова.
Уже одиннадцать, почти полдень. Андреас почувствовал адский голод. Но мысль о вареной колбасе вызвала у него отвращение. Хлеб, масло и чего-нибудь горяченького… Я уже давно не ел горячей пищи, хорошо бы съесть чего-нибудь горячего. Странно, думал он, идя вслед за Вилли и белобрысым, странно, что моя первая мысль во Львове – «надо съесть чего-нибудь горяченького». За четырнадцать или пятнадцать часов до смерти я почувствовал неодолимую потребность съесть что-нибудь горячее… Андреас так громко засмеялся, что его спутники обернулись и вопросительно взглянули на него, но он отвел глаза и покраснел. А вот и выход с перрона; на контроле, как и на всех вокзалах Европы в те годы, стоял солдат в каске. Он сказал Андреасу, который замыкал шествие, то, что говорил всем без исключения: «Зал ожидания налево, для нижних чинов тоже».
Но стоило Вилли пройти через контроль, как он повел себя прямо-таки вызывающе: встал посреди вестибюля, зажег сигарету и громко передразнил: «Зал ожидания для низших чинов тоже… налево». Здорово придумали – хотят, чтобы мы прямым ходом побежали в стойло, которое для нас приготовлено.
Белобрысый и Андреас с испугом поглядели на Вилли, но тот только захохотал:
– А теперь положитесь на меня, ребятки. Львов – это по моей части. Зал ожидания для низших чинов… Еще чего захотели! Во Львове полно забегаловок и немало ресторанов, – он прищелкнул языком, – вполне на европейском уровне, – он повторил эти слова, иронически подчеркнув их: – вполне на европейском уровне. – Вилли уже снова казался давно не бритым. Борода у него, как видно, росла прямо-таки с феноменальной быстротой. И вообще у него опять стало его прежнее очень грустное лицо, лицо отчаявшегося человека.
Он молча прошел впереди них через вокзальные двери и, ни слова не говоря, пересек широкую площадь, очень людную. А потом вдруг они как-то очень быстро очутились в темном и узком переулке, где на углу стояла машина, старая, разбитая легковушка. Дальше все шло как ве сне: шофер оказался знакомым Вилли. Вилли крикнул: «Стани», с шоферского сиденья поднялся заспанный грязный старый поляк и, ухмыляясь, приветствовал Вилли. Вилли произнес какое-то польское имя, и после этого они очень быстро оказались в такси у поляка – все трое и багаж, – и такси повезло их по Львову. Улицы во Львове были такие же, как и во всех других больших городах. Широкие нарядные улицы, убегавшие вдаль, грустные улицы с бледно-желтыми домами, которые казались вымершими. А на улицах полно людей! Как много здесь людей! Стани ехал на большой скорости… все было как во сне, все было так, словно Львов принадлежал Вилли. Они свернули на очень широкий проспект – такие проспекты встречаются во всех городах мира, и все же это был очень польский проспект. Стани затормозил: Вилли расплатился, дал шоферу, как заметил Андреас, целых пятьдесят марок, и вот уже Стани, ухмыляясь, помогает им выгружать на тротуар их пожитки; все идет очень быстро, а потом они так же быстро оказываются в заброшенном саду у дома с облупленной штукатуркой, входят в страшно длинный, пахнущий затхлостью коридор. Судя по фасаду, это типичный дом времен Габсбургской монархии. Андреас сразу видит, что дом построен во времена Габсбургской монархии. Давным-давно, когда вальс был еще самым модным танцем, в нем жил, наверное, какой-нибудь офицер-дворянин или крупный чиновник… Да, это старый австрийский дом; такие дома часто встречаются на Балканах: в Венгрии, в Югославии, да и в Галиции, конечно, тоже. Все эти мысли промелькнули в голове Андреаса еще до того, как они вошли в длинный темный коридор и их обдало запахом сырости.
Но вот Вилли с довольной улыбкой распахнул грязно-белые, очень высокие и широкие двери, и они увидели зал ресторана: мягкие кресла, красиво накрытые столики, цветы. Осенние цветы, думал Андреас, такие цветы кладут на могилы, и еще он подумал, что это будет его прощальная трапеза. Вилли повел их в нишу, которую можно было задернуть занавеской: там тоже стояли кресла и красиво накрытый столик. Все было как во сне! Ведь только что Андреас впервые увидел табличку, на которой черным по белому было написано «Львов».
Официант! И вот он уже перед ними – элегантный поляк в начищенных полуботинках, безукоризненно выбритый и ухмыляющийся; правда, в несколько грязноватом фраке. Все они тут ухмыляются, подумал Андреас. Фрак у официанта несколько грязноват, но это ничего не значит, полуботинки у него как у великого князя, а выбрит он, как сам господь бог… Начищенные до блеска черные полуботинки…