Скоро. Может, это продлится месяца два. Он попытался представить себе будущее во времени, узнать, выросла ли стена перед ближайшими двумя месяцами, стена, через которую невозможно перелезть. Два месяца – конец ноября. Нет, временные категории ничего не дают. Два месяца… пустые слова. С тем же успехом он мог бы сказать: три месяца, или четыре месяца, или шесть; эти цифры не будили отклика. Январь, думал он. Стены нет. Робкая тревожная надежда проснулась в нем. Май! Мысли совершили прыжок. Не то. Стены нет. Стены нигде не видно. Ничего не видно. Скоро… Скоро – просто дьявольское наваждение… Ноябрь, думал он. Нет, не то. Необузданная, первозданная радость захлестнула его. Январь! Уже январь будущего года! Стало быть, еще полтора года! Полтора года жизни! Да. Стены нет!
Он облегченно вздохнул, продолжая отсчитывать время; мысли его быстро мчались вперед, перескакивая через месяцы с такой легкостью, словно это совсем низкие барьеры. Январь, май, декабрь. Нет, не то. Он вдруг почувствовал, что оказался в пустоте. Стена воздвигнута не во времени. Время не имеет значения. Времени больше не существует. И все же надежда еще теплится. Ведь он так чудесно перелетал через месяцы, через годы…
Скоро я умру. Только что ему казалось, что он уже почти доплыл до берега, и вдруг его подхватила огромная волна и отбросила назад в бушующую пучину. Скоро! Вот она, стена, за которую ему никогда не заглянуть, ведь его уже не будет на свете.
«Краков» – вдруг возникло у него в мозгу, и сердце на секунду остановилось, будто сосуды стянуло жгутом и кровь прекратила свой бег! Вот оно в чем дело! Краков! Нет, не то. Дальше. Пшемысль. Нет, не то. Львов. Нет, не то! Тогда он пустился бешеным аллюром! Черновицы, Яссы, Кишинев, Никополь! Но при слове «Никополь» ему стало ясно, что для него это всего-навсего мыльный пузырь, такой же, как фраза: «Я поступлю в университет». Никогда, никогда он не увидит Никополь! Теперь он возвратился назад: Яссы! Нет, и Яссы он уже не увидит. И Черновицы тоже не увидит. Львов! Львов он еще увидит, во Львов он прибудет живым. Я помешался, думал он, сошел с ума. Неужели я погибну где-то между Львовом и Черновицами?! Безумие… Усилием воли он заставил себя думать о другом, снова закурил, молча уставился в безликую тьму. Истерия, психопатизм. Я слишком много курил, болтал дни и ночи напролет, молол языком, вместо того чтобы спать и есть; курил и курил, как тут не спятить…
Надо поесть, думал он, и выпить чего-нибудь. Только еда и питье держат в равновесии тело и душу. Проклятое курение – сигарета за сигаретой…
Он ощупывал свой мешок, напряженно вглядываясь в темноту – искал пряжку, а потом начал шарить в вещах: полный ералаш, сам черт не разберет – ломти хлеба, белье, табак, сигареты, бутылка сивухи, но тут на него внезапно навалилась свинцовая, неодолимая усталость – кровь и та, казалось, замерла, перестала циркулировать, и он разом заснул, заснул в странной позе: голова склонилась на грудь, левая нога вытянута возле чьего-то лица, правая покоится на чужом узле, а обессилевшие руки, на которые уже успела налипнуть солдатская грязь, лежат на раскрытом мешке…
Проснулся Андреас оттого, что ему наступили на руку. Почувствовал острую боль и открыл глаза: какой-то солдат, торопливо пробираясь мимо него, толкнул его в крестец и отдавил пальцы. Уже рассвело, и он услышал наигранно-бодрый голос, сообщавший название города, где они стояли, – только через секунду до Андреаса дошло, что это Дортмунд. Тот человек, который ночью курил и шепотом переговаривался у него за спиной, теперь выходил, грубо расталкивая всех, чертыхаясь, – значит, незнакомец с серым лицом житель Дортмунда. Дортмунд! И другой солдат – на его мешке лежала правая нога Андреаса – тоже проснулся и сидел на холодном полу, протирая глаза; попутчик слева – возле его физиономии покоилась левая нога Андреаса – еще спал. Дортмунд. Девушки с дымящимися жбанами сновали по перрону. Все, как обычно. У вагонов стояли матери семейств – они плакали, и молоденькие девушки – они разрешали себя целовать, и еще старики отцы… Привычная картина, а все то, вчерашнее, – безумие.
Но в глубине души Андреас знал, что это не так, – стоило ему открыть глаза, и он сразу почуял: его «скоро» при нем. Крючок засел где-то в самой сердцевине, он крепко держит и не отпускает. «Скоро» схватило его за горло, и он может только барахтаться, барахтаться до поры до времени, до роковой точки между Львовом и Черновицами…
В ту миллионную долю секунды, когда Андреас переходил от сна к бодрствованию, он еще надеялся, что слово «скоро» сгинет, как сгинула ночь, что это всего лишь кошмар, порожденный неумеренной болтовней и неумеренным курением. Но слово это было при нем неумолимо…
Он поднялся. Увидел свой раскрытый мешок и вылезшую из него рубашку, засунул рубашку обратно. Правый сосед опустил стекло и протянул из окна кружку; худая усталая девушка налила из жбана кофе, запах кофе был ужасен: горячая бурда; Андреаса начало подташнивать – то был запах казармы, казарменных котлов, которыми провоняла вся Европа… Неужели эта вонь распространится на весь мир? Тем не менее – вот до чего глубоко укоренились в нем привычки, – тем не менее Андреас протянул из окна кружку – ив нее также полился кофе, серый кофе, цвета солдатского сукна. Андреас уловил запах, который шел от девушки: наверное, она спала не раздеваясь, и всю ночь – поезда шли и шли – разносила кофе, без конца разносила кофе…
От нее буквально разило этим омерзительным кофе. Спит, вероятно, впритык к печурке, на которой постоянно стоит жбан с кофе, чтобы это пойло было всегда горячим, спит урывками, пока не придет очередной эшелон. Кожа у девушки была сухая и серая, как грязное молоко, жидкие черные волосы тоненькими тусклыми прядками вылезали из-под наколки, но глаза у нее были добрые и грустные, и, когда она наклонилась, чтобы налить кофе в его кружку, он заметил, какой у нее прелестный затылок. Милая девушка, думал он, для всех она замухрышка, а на самом деле она красивая, милая… и пальцы у нее тонкие и нежные… Хорошо бы, она часами наливала кофе в мою кружку, хорошо бы, кружка была дырявая, тогда бы она день и ночь лила в нее кофе и я любовался бы ее добрыми глазами и этим ее прелестным затылком. А наигранно-бодрому голосу пришлось бы заткнуться. Все несчастья от этих бодрых голосов – именно они в свое время объявили войну, именно они дирижируют самой скверной из всех войн – войной на вокзалах.
К чертовой матери наигранно-бодрые голоса!
Железнодорожник в красной фуражке смиренно ждал, пока бодрый голос произнесет соответствующее заклинание: тогда поезд тронется, несколькими героями в нем станет меньше, несколькими больше. Уже светло, но еще рано – всего семь часов. Никогда, никогда в жизни я не проеду больше через Дортмунд. Как странно… Дортмунд. Я часто проезжал этот город, но ни разу в нем не был. Никогда в жизни я не узнаю, как выглядит Дортмунд и никогда в жизни не встречусь больше с той девушкой, которая разносит кофе. Никогда в жизни; скоро я умру, между Львовом и Черновицами. Жизнь моя свелась к точно отмеренному количеству километров, к точно отмеренному расстоянию. Но как странно, ведь между Львовом и Черновицами не проходит линия фронта и там не столь уж много партизан. Неужели за одну ночь фронт так далеко, так невероятно далеко продвинулся? А вдруг война кончится совсем внезапно? А вдруг до моего «скоро» еще наступит мир? Или произойдет что-нибудь совершенно непредвиденное? Может быть, идол помрет? Или его, наконец, укокошат? А может быть, русские уже пошли в генеральное наступление и смели весь наш фронт между Львовом и Черновицами? И капитуляция…
Нет, от судьбы не уйдешь… Солдаты уже проснулись И начали есть, пить, молоть языком…
Андреас высунулся из окна, холодный утренний ветер хлестнул его в лицо. Надо надраться, подумал он, вылакать целую бутылку, тогда я избавлюсь от страха, море будет по колено, по крайней мере до Бреслау. Он нагнулся, торопливо раскрыл свой солдатский мешок – незримая рука удержала его: он не стал вынимать бутылку. Вместо этого вытащил бутерброды и начал равномерно и медленно жевать. Как дико – на пороге смерти человек ест. Скоро я умру, и вот я ем. Хлеб с колбасой, спецпаек, который раздают во время воздушных налетов и который мой друг, священник, положил мне в дорогу, целый сверток: ломти хлеба, густо намазанные маслом. И самое дикое – я ем с аппетитом.