Есенин понимал, что Ширяевец написал это не для того, чтобы обидеть своего друга, а в надежде, что Есенин одумается и уйдет от своих собратьев-имажинистов. Приходилось вновь и вновь растолковывать основные положения имажинизма, не скрывая при этом своего критического отношения к творчеству других поэтов-имажинистов.
Есенин поставил последнюю точку в споре с ташкентским другом по поводу существующих в творчестве Ширяевца поэтизированных представлений о Руси, напоминающие предания о сказочных Кижах. Основным теоретиком этих иллюзорных взглядов был Николай Клюев, в свое время заметно повлиявший на творческое становление Есенина и Ширяевца.
Есенин был уверен, что реальная Русь совсем иная, что ее прогресс будет опираться не на иллюзии, а на живой русский ум, смекалку и веру в свои силы. Ширяевец с этим не соглашался. В его творчестве отчетливо звучала тоска по утраченной патриархальной крестьянской Руси. В стихотворении «Китеж» показана сцена отражения в озере несуществующего града Китежа, где под звон церковных колоколов ходят люди в одеждах прошлых лет, тем самым внешне отличаясь от иноземных гостей. В письме 26 июня 1920 года Есенин призывал своего друга: «Потом брось ты петь эту стилизованную клюевскую Русь с ее несуществующим Китежем и глупыми старухами, не такие мы, как это все выходит у тебя в стихах. Жизнь, настоящая жизнь нашей Руси куда лучше застывшего рисунка старообрядчества. Все это, брат, было, вошло в гроб, так что же нюхать эти гнилые колодовые останки? Пусть уж нюхает Клюев, ему это к лицу, потому что от него самого попахивает, а тебе нет.» (VI, с. 113).
Переубедить Ширяевца было трудно. Свою поэтическую программу он продолжал отстаивать как в своем теоретическом исследовании, так и в публичных спорах о лирике. В одном из стихотворений Ширяевец писал:
Напев жалейки грустно-хлипкий,
Ключи подземные криниц
Не променяю я на скрипки
И на шампанское столиц!
Я иноземные огарки
Не стану нюхать-смаковать!
На что Венеции мне арки! –
Пойду с жалейкой полевать!
И, с песней странствуя по весям,
Я миг заветный улучу
И запалю до поднебесья
Родную Русскую свечу! (58).
Прочитав рукопись А. Ширяевца о пагубном влиянии городской культуры на традиционно национально русскую, Есенин не стал скрывать своей оценки. О своем видении роли поэта в обществе он кратко выразил в надписи на 1-ой странице подаренной А. Ширяевцу книжке «Исповедь хулигана»:
«Александру Васильевичу Ширяевцу с любовью и расположением С. Есенин. Я никогда не любил Китежа и не боялся его, нет его и не было так же, как и тебя и Клюева. Жив только русский ум, его и люблю, его кормлю в себе, поэтому ничто мне не страшно, и не город меня съест, а я его проглочу (по поводу некоторых замечаний о моей гибели)» (VII (1), 201).
Постепенно, после длительных бесед и споров, А. Ширяевец стал приходить к мнению, что С. Есенин заметно отличается по своим теоретическим взглядам от остальных имажинистов. Тем не менее, резкие критические оценки о московских имажинистах он не изменил.
Не все в творчестве А. Ширяевца удовлетворяло и С. Есенина. При высокой оценке его стихов, написанных на российскую тематику, С. Есенин, прочитав изданный в Ташкенте в 1919 году сборник стихов А. Ширяевца «Край солнца и чимбета: Туркестанские мотивы», откровенно писал другу: «Пишешь ты очень много зрящего. Особенно не нравятся мне твои стихи о востоке. Разве ты настолько уж осартился или мало чувствуешь в себе притока своих родных почвенных сил?» (VI, с. 113).
После краткого знакомства с подлинным Востоком С. Есенин стал лучше понимать те условия, в которых жил и занимался литературной деятельностью А. Ширяевец, по воле судьбы оказавшийся отрезанным на большой срок от своей этнической Родины. После смерти А. Ширяевца С. Есенин говорил В. Вольпину, что «до поездки в Ташкент он почти не ценил Ширяевца и только личное знакомство и долгие беседы с ним открыли ему значение Ширяевца как поэта и близкого ему по духу человека, несмотря на все кажущиеся разногласия между ними» (4, с. 426).
Поездка в Келес
До
27 мая
1921 года
Ташкентские друзья продолжали знакомить С. Есенина с бытом и культурой узбеков. Была организована поездка за пределы Ташкента к знакомому Михайловых узбеку-землевладельцу Алимбаю, который жил в пригородной железнодорожной станции Келес. «В другой раз, когда Есенин пришел к нам (мы жили в доме Приходько на Первомайской улице), - воспоминала Е.Г. Макеева, - мы пригласили его после обеда поехать в Келес к знакомому отца Алимбаю. Это был человек интересный, неплохо знавший русский язык и свою, узбекскую, поэзию. Есенина ему представили как большого «русского хафиза». На супе у арыка, текущего рядом с его двухэтажным , красивым домом, мы сидели довольно долго, ели сладости, а потом плов: затем Азимбай начал нараспев читать стихи, по-моему, не только по-узбекски, но и, видимо, на фарси (говорю об этом потому, что узбекский я немного понимала). Есенин как бы в ответ прочел что-то свое, тоже очень напевное и музыкальное. Алимбай и его гости одобрительно кивали головами, цокали языками, но мне трудно было понять, действительно ли нравятся им стихи Есенина, или это обычная дань восточной вежливости и гостеприимству. Но что я ясно ощущала – это то, что сам Есенин слушал стихи поэтов Востока очень внимательно и напряженно, он весь подался вперед и вслушивался в чужую гортанную речь, силясь словно воспринять ее внутренний ритм, смысл, музыку. Он расслабил галстук, распустил ворот сорочки, пот стекал по его лицу (было жарко, и мы выпили много чая), но он как будто не замечал этого, слушал, ничего не комментировал и не хвалил, был задумчив и молчалив. Казалось, он сопоставляет услышанное с чем-то, и в нем идет невидимая работа: но, может быть, это только представилось мне? На обратном пути Есенин обратил внимание на то, что ни «за столом», ни рядом совсем не было женщин, кроме нас с Ксаной. Правда, изредка появлялась закутанная в темное фигура или откуда-то выдвигалась тонкая рука с подносом, чаем или пловом. Отец рассказал о тогдашних, еще живых обычаях мусульман, об ичкари, о том, что большинство узбекских женщин не скоро еще снимут чадру, хотя с этим ведется борьба» (25, с. 85).