Сидя в шалаше на утренней зорьке, он все время тихонько трясся от холода. Вода вокруг шалаша постепенно светлела, всполошенный крик подсадной оповещал его о подлете или подсадке уток, он приподымал ружье и стрелял, чаще промахиваясь, неверной от дрожи рукой, иной раз попадал, выезжал за добычей и вновь возвращался в шалаш. Но ни разу у него не мелькнуло: к чему эта мука, не лучше ли вернуться домой, к сухому теплу печи? Как бы худо ни приходилось ему, все равно не было на свете ничего лучше этой охоты, и она должна была скоро кончиться, и потому надо взять все, что можно.
Согревался Анатолий Иванович лишь к полудню, и тогда объезжал густо заросшие заводи и, случалось, подымал уток, хотя теперь они не подпускали его ближе чем на сорок-пятьдесят метров; он бил без промаха, потому что руки его становились теплыми и живыми.
За все дни он никого не встретил на озере: видать, мужики, как и всякую осень, уже собирались из деревни в отход.
На пятый день под вечер от одиночества и сладкой печали Анатолий Иванович вдруг начал сочинять стихи. Он произносил их вслух, удивляясь и странному складу, и тому, что в конце строк слова так легко согласуются.
Если бы он раньше занялся стихами, то, возможно, стал бы поэтом, как его земляк Есенин. А теперь уже поздно учиться — не та память. Он думал о том, что, верно, многие люди живут, не ведая своей настоящей судьбы. И тут, уже не впервые за последнее время, вспомнил и задумался о покойном Дедке и его доме.
Самый старый человек в деревне, Дедок построил свой дом перед смертью. Вернее сказать, он построил его после первой своей смерти, когда его, без дыхания, с заглохшим сердцем, принесли с охоты. Он был тяжелый и холодный, как покойник, и зеркальце, поднесенное к его губам, не запотевало. Вернул Дедка к жизни гостивший в ту пору в Подсвятье у своих родных врач из Москвы. Он что-то впрыснул Дедку в кровь, и тот задышал, задвигался и попросил пить. Прожил Дедок после того почти целый год, и этой второй жизни как раз хватило ему, чтобы перестроить старый свой дом. На улице он появлялся редко, все части сработал в сенях, там же и покрасил их, после чего нанятые им в Заречье плотники перекрыли крышу, навесили ставни, прибили карниз, наличники, конек. И встал посреди Подсвятья, будто из воздуха рожденный, как в старинных преданиях, сказочный терем, расцвеченный всеми цветами радуги, с причудливой резьбой на карнизе, на ставнях, на коньке, изображавшей птиц, зверей, рыб, кленовые, дубовые, березовые листья, и листья кувшинок, и травы-лещуги, и сосновые ветви с шишками. Но все это не в точности, а в подобии, требующем угадки. По первому взгляду вроде и не распознаешь, что за утки и рыбы, а потом видишь: утки — матерые, их постав и размах крыл, когда, вспугнутые выстрелами, козыряют они с берега на берег; рыбы, хоть размером с мелкого золотого карася, — могучие, литые сазаны, что блаженно тяжелят сеть под удачливую руку в Дуняшкиной заводи; а токующего глухаря на коньке, хоть и он был умален против живого, не спутаешь с тетеревом: глухариная в нем любовная ярость…
В деревне много дивились тому, что Дедок, как никто знавший всех местных птиц, рыб, зверей, деревья и травы, вырезал их не вовсе похожими. Одни утверждали, что Дедку не хватило умения, но другие не соглашались с этим. Подсвятьинские охотники, рассуждали они, сами делали для себя деревянные чучела, и матерка у них была вылитой матеркой, чирок — чирком, гоголь — гоголем. Эти подделки привлекали уток на пролете, значит, сходство у них полное, но зато красоты никакой. А вот Дедкова резьба манила и радовала глаз. Анатолий Иванович мог бы сказать: у Дедковых резных уток, рыб, зверей есть «выражение», и у всякой живой твари есть, а у чучел выражения нету, только схожесть. Но он не любил вступать в споры. Впрочем, и тогда и сейчас его больше интересовало другое: зачем взвалил на себя Дедок в последние, считанные дни эту трудную, тонкую работу? Ведь знал, что ему не жить в этом доме, знал, что и старуха уедет к одному из сыновей, давно звавших к себе стариков. Так и вышло. Сразу после смерти Дедка старуха подалась на далекий Байкал, к сыну, директору рыбного завода, а дом согласно воле покойного отказала безвозмездно колхозу. Значит, не было у Дедка корысти. А может, он, так много возившийся на своем веку с деревом, обнаружил вдруг, что способен не только тесать бревна, лущить дранку, сколачивать лавки, табуреты, столы, выдалбливать челноки, но и делать тонкую, нежную работу по своей фантазии, и вот, торопясь в обгон смерти, сотворил всю эту запоздалую красоту вроде памятника себе самому.