Что, если он почувствовал?
Не почувствовал, не мог почувствовать, обросший жесткой корой, толстым, непробиваемым панцирем носорога.
Пегасик прытко умотал, посадив Аудроне и уложив бутылки. Лионгина бодро помахала вслед. Она шла и видела, как на влажном асфальте мерцают отблески фонарей, тая в бледном утреннем свете. Черное небо поднималось над крышами все выше. Красным ожерельем сверкали опоясавшие высокую трубу сигнальные лампы. Может, сигналят летающим тарелочкам, Лонгина Тадовна? Она криво усмехнулась, мысленно копируя произношение гостя. Лучше гляди под ноги, зима на носу. Не сегодня завтра пойдет снег, а ты раздетая. До желанной шубки далеко, как до тарелочки, принесшей Игермана. Надо действовать, хотя руки теперь связаны. Не хотела признаться себе, что мешает ей Ральф Игерман, не столько он сам, сколько факт его прибытия, и скорее даже не нынешний факт, а случившийся когда-то или только померещившийся. Больше всего нервирует его раздвоение, его взаимоисключающие обличья. Нет, мне просто интересно, как археологу, обнаружившему доисторические следы, оправдывается неизвестно перед кем Лионгина. Занятно: моя живая находка болтает всякий вздор и претендует на лавры гения, хотя чувства его притупились, а память — как сито. Какое, впрочем, счастье, что он ничего не помнит! Намучилась бы. С него бы сталось, — глазом не моргнув, пал бы на колени и принялся декламировать у всех на виду:
— Ах, изумительная Лонгина, ни дня не был я счастлив без вас! Целую вечность искал, как заблудившийся странник — путеводную звезду! Ах, Лонгина! Ах!..
Несерьезно это — выдумывать за молчащего. Она оборвала поток слов. Пустые похвалы не обрадовали бы, правда, еще менее приятным было бы равнодушие, прикрытое легким налетом флирта. Но то, что, произнося, как когда-то, ее имя, гастролер не узнал ее, не осыпал отдающими дешевым мужским одеколоном комплиментами, не разглядел, хотя бы как дерево в утреннем тумане, как тень в сумерках, было действительно обидно. Вини себя, Ральф Игерман тут ни при чем, обдала холодом трезвая мысль, ты обросла такой жесткой чешуей, что не пробивается сквозь нее ни единая прежняя черточка, ни единый лучик.
Губертавичене уставилась в стекло витрины. Там, как в зеркале, отражалось ее лицо — белое пятно. Что досаднее, допрашивала себя, что не узнал или что неузнаваема? Саднило внутри от того и от другого, однако жаль было третьего, что не касалось ни ее сегодняшней, ни свалившегося на голову гастролера. Она не могла бы выразить свою досаду словами или чувством, может быть, только слезами, след которых давно просох. Не огорчайся — невозможно узнать и его! Об этом свидетельствует все, что связано с его появлением: звучный псевдоним, напоминающий имена западных циркачей, интригующее опоздание, треп о летающих тарелочках. Чего он хочет добиться своей экстравагантностью или эпатажем окружающих? Да ничего, кроме выгоды для себя. Ай, нехорошо так думать, Лонгина Тадовна! — она увидела, как кривятся его сочные, не утратившие юношеской свежести губы, как насмешливо прыгают они на огрубевшем, опаленном всевозможными ветрами и жизненными невзгодами лице. Следов пережитого так много, что разом всех и не охватишь, только почему-то отсутствует шрам в форме подковки. Точнее — почти отсутствует, ибо какой-то след все-таки остался. Если вглядеться внимательно, без предвзятости и презрения, то можно увидеть эту вмятинку. Сглаженная временем подковка. Она обрадовалась, словно сквозь наносы времени пробилась живая черточка. Нет, нету там никакой подковки! Не может быть. Не должно быть.
Она ускорила шаг. Опрометью кинулась прочь от того места, где померещился ей другой — не нынешний Игерман.
Щелкнул замок, отрезая от преследователя. Она до боли сжала фигурный ключ и пришла в себя. Запах старинных вещей и афиш. Лионгина стояла в своем роскошном кабинете с потемневшими деревянными панелями и гипсовой лепниной. Наконец-то она тут, где все ясно — обязанности, человеческие отношения, чувства, их заменители. Один кожаный диван стоит столько, что главбуха не сегодня завтра хватит инфаркт. Кто осмелится тебя преследовать, когда даже она боится! Так чего же ты бежала сюда с колотящимся сердцем? Как это чего — за лисьей шубкой! Если промедлю, в ней будет красоваться Алдона И. Пора засучить рукава. Превратить идею в реальность. Действовать целеустремленно и смело.
Подергав дверь — заперла ли? — Лионгина вытащила из шкафа пишущую машинку. Не портативную — тяжелую «Оптиму». Став начальницей, она редко пользовалась ею, хотя, работая в инспекторской, стучала целыми часами. И по делу, и для собственного удовольствия. Ее пальцы иногда тосковали по привычной усталости. Сжалось сердце, когда снимала крышку футляра, смахивала пыль с клавиатуры. Неужели мне тогда было хорошо? Вставила учрежденческий бланк и, словно согревая, погладила клавиши. Сразу же сцепились рычажки, вместо большого «Г» выскочило маленькое. Она вырвала испорченный лист, вставила другой. Руки одеревенели. Снова испортила лист, сердито скомкала его. Расслабиться, не клевать по буковке. Хорошую машинистку от плохой отличает свобода. А что, тогда я была свободна? Счастлива? Сосредоточься, чтобы ничего, кроме клавиатуры, не видеть. На несколько минут превратись в робота. Ведь должна выдать шедевр, каждое слово которого втайне уже обсосала.