Выбрать главу

Здравствуй, племя младое, незнакомое!

Остановился, не дойдя до пианино, широко раскрыл объятия, окинул глазами публику, и его руки, сверкнувшие кольцами, повисли в воздухе. Выбросить их вперед и вверх он еще успел — опустить не хватило силы или душевной энергии. За кулисами предупредили, что зал не будет набит битком, однако на такой вакуум он не рассчитывал. С виду походил на фокусника, которому нужна пауза, чтобы вытрясти из рукава бумажные цветы и разноцветные ленты. Его состояние напоминало сейчас состояние боксера, нокаутированного в первом же раунде незнакомым или не особенно грозным противником. Наконец невидимая сила, — скорее всего, проснувшаяся амбиция — ударила по рукам, они упали, как палки, хлестнув о бока. В широкой обтянутой манишкой груди взорвался собранный воздух, лязгнули голосовые связки. Несколько мгновений Игерман боролся с горлом, которое закупорилось и не пропускало звуков. Зато когда голос прорвался, то громыхнул, как барабан. Лирика Пушкина и — барабан? Алоизас, не вынеся такого издевательства над поэзией, заворчал и с упреком покосился на Лионгину. Она продолжала ждать. Может, погремев — излив разочарование и злость, — барабан уймется? Влажный блеск глаз и несколько нетвердых шагов по скрипящей сцене в сторону инструмента свидетельствовали о бурлящих чувствах Ральфа Игерман а, которые ему нелегко сдержать. Он был переполнен гневом и досадой, будто перед ним не пустые, обитые бархатом кресла — целые ряды красных подушечек! — а пустынная площадь с гильотиной, где ему должны отрубить голову, всласть поиздевавшись. По мере того как к ней приближался мрачный чтец, Аудроне все испуганней горбилась над клавиатурой, хотя только что сидела, свободно откинувшись — ведь на ней было длинное платье из розового шифона и огромный бант такого же цвета, видимо, взятый напрокат у пятилетней дочки.

Лионгина замерла, обмякнув в кресле. Вот почему так нагло улыбалась конферансье, эта деревянная кукла! Неужели завершится таким глупым провалом вся эта затея Игермана, начавшаяся еще весной, его таинственное появление, искрометный фейерверк в милиции? Неужели это лишь самореклама, приманка для легковерных? Не может так жалко кончиться и что-то другое, чего она не умеет до конца постичь в себе, хотя уже догадывается, что все глубже и глубже проникающая в нее тревога не связана с чьей-то удачей или неудачей на сцене, а только с ней и Алоизасом, хотя неизвестно, почему и как, но зависит она и от сцены, где сейчас бездарно размахивает руками заезжий гастролер.

Стихотворение звучало трогательно, печально вздыхал чтец, однако его огорчение не соответствовало чистой печали Пушкина, не сливалось с грустью Шопена, текущей из-под пальцев Аудроне. А ведь она, это легкомысленное существо, играла хорошо, разрыв между музыкой и словами еще больше подчеркивал очевидную безнадежность подспудных чаяний Лионгины.

— Завидная храбрость, скажу я тебе.

— Что?

— Тревожить таким образом покой Пушкина!

Алоизас шипел, наклонившись к ней, однако не казался разочарованным. Напротив, едва скрывал удовлетворение.

А сам-то был бы храбрым в таком положении, с вызовом подумала Лионгина и отстранилась, чтобы Алоизас не повредил прически. Вдруг ее пронзила догадка, от которой кровь прилила к щекам. Не успех актера ее интересует, не жаль ей и опороченной лирики Пушкина. В нем, в этом ничтожном Ральфе Игермане, ищет она живые или выдуманные черты другого — Рафаэла Хуцуева-Намреги. Ищет что-то подлинное, скажем, след каменной пыли на грубых башмаках горца. Лаковые туфли актера ослепительно сверкали.

Он шпарил дальше. Растроганность, презрение, зубовный скрежет человека, испытывающего жажду и не имеющего возможности утолить ее. Последняя строка стихотворения И обо мне вспомянет прозвучала в его устах угрозой будущим поколениям, равнодушие и неблагодарность которых уже и теперь невыносимы. В полупустом зале раздалось несколько хлопков, зааплодировали, скорее всего издевательски, двое ротозеев-мальчишек. Игерман дернул шеей, словно спасая голову от невидимого ножа гильотины, лоб и щеки заблестели, а слева, возле уголка рта, скопилась большая капля пота. В эти мгновения, мучительно смущенный, он больше напоминал Лионгине Рафаэла Хуцуева-Намреги ее юности, чем лихой, дивящий окружающих бурной фантазией и дьявольски самодовольный. Рука в шрамах извлекла из-под фрака носовой платок, чтец вытер лицо и негромко, вяло, словно ничего уже не интересовало его, коль скоро не удалось увлечь зал манифестом Пушкина, начал: Теперь моя пора: я не люблю весны; скучна мне оттепель; вонь, грязь, — весной я болен…