Выбрать главу

Мертворожденным оказывается все, что не оправдано и не освящено любовью.

В этом смысле правомерна аналогия между погибшим ребенком Губертавичюса и его же зачахшей на корню монографией.

Нет, не только запутанность эстетических проблем была повинна в том, что медленно, со скрипом, с перебоями двигалась рукопись. Кроме объективных причин, существовали и субъективные, внутренние.

Если Алоизас был фетишем служивших ему женщин, то фетишем самого Алоизаса была будущая книга. Она не столько самостоятельная цель, не столько способ выразить свои взгляды на искусство, сколько подсобное средство. Средство вознаградить Гертруду за ее упования, прославить захиревший род Губертавичюсов, продемонстрировать собственную незаурядность. Окончание научного труда мыслилось как апофеоз, как исполнение «великого предназначения». Этот подвиг духа должен был увенчать и оправдать все: долготерпение Гертруды, безропотность Лионгины, собственное затворничество.

Однако фетиши в романе неблагодарны. Принимая дары, они не спешат возместить убытки жертвующих.

Возводя вокруг своего кумира неприступные стены, Гертруда и Лионгина не спасали, а губили его. Оберегали не от мелочей быта, а от самой жизни. От ее страстей и противоречий. Привыкший к стерильной, искусственной атмосфере, Алоизас уже не мог обитать за ее пределами. Изредка проникавшие сквозь слой изоляции сигналы тревоги, разговоры о выходках парализованной Лигии, о сбитой автомобилем крохотной Вангуте, о врачах и лекарствах лишь раздражали его. Они выбивали из колеи, отвлекали мысль, мешали ей «реять в недосягаемых высотах».

Увы, эти восхитительные высоты безмолвны, пустынны. Там, в вакууме, нет места пестрой житейской ярмарке, но нет места и любви. Отточенные строки, выходившие из-под пера мужа, поражали Лионгину холодной академичностью: «Он не скрывал своего пренебрежения к тому, что есть не искусство или не мысли о нем, и в первую очередь к жизни простого человека». Почти теми же словами комментирует статью своего зятя и Тадас: «Парит в состоянии невесомости, как теперь говорят. Не дурак парень, честный, но… не интересен ему живой человек».

Брезгливо отшатнувшись от неупорядоченных фактов, от «потных человеческих тел», Алоизас обескровил и обесцветил свое творчество. Несмываемая печать выхолощенности лежит как на рассуждениях героя, так и на страницах его рукописи. Строгая геометрия обожаемых им закономерностей ломается при первом же контакте с практикой. Принципы то и дело расходятся с чувствами.

Английский епископ Беркли провозгласил в свое время, что все окружающее нас не более чем комбинация ощущений, коллекция идей. Этим вирусом берклианства заражена не столько философия, сколько психология героя Слуцкиса. Мир отвлеченностей, абстракций энергично оттеснял его от реального, конкретного мира.

Недаром навязчивым видением Алоизаса становится образ Берклианы — героини когда-то читанной фантастической книжки, девушки, чьи золотистые, из особого сплава волосы «звенели на космическом ветру». Эта таинственная Берклиана, подобно «бабочке из хромированной жести», порхала в океане звезд, «легкая, освобожденная не только от земных одеяний, но и от земного притяжения».

Однако жизнь вне земного притяжения ненатуральна, призрачна. Шелест жестяных крыльев — символ мертвенности. Символ, который соотносится и с самим Алоизасом. Мечтавший о недосягаемых высотах, он словно бы задыхается в их разреженной атмосфере. И плата за самоизоляцию — оскудение чувств, творческое бесплодие.

* * *

Как и другие произведения М. Слуцкиса, «Поездка в горы и обратно» пронизана идеями целостности бытия, взаимозависимости, соподчиненности явлений. Идеями, которые воплощены в самой структуре романа. Побуждения и действия людей включены здесь в единую систему кровообращения. Отдельное, разрозненное перетекает в общее, первый план — во второй и третий.

Казалось бы, какая беда? Просто забыла Лионгина отточить для своего мужа карандаши. Ерунда, сущий пустяк. Но не для Алоизаса. Для него такая забывчивость — зловещий симптом, дурное предзнаменование. Нарушение традиции подозрительно уже потому, что выдает перемену в характере жены.

Или инцидент с Алмоне И. С этой институтской волейболисткой, которая ввалилась в дом Губертавичюса, чтобы выклянчить фиктивный зачет. Ей ли, мотающейся по стадионам, изводить себя зубрежкой, штудированием премудростей эстетики? Тем более, что другие преподаватели никогда не артачились, закрывали глаза на «липу».