В осеннее половодье речка выходила из берегов, заливала луга, подступая к самой деревне, затапливая даже огороды, а потом все это пространство, до самых дальних холмов, до Александровской долины, сковывалось морозом, леденело. И тогда он с ребятами, а чаще сам спускался к лугу, садился в санки, удобно устраивался в них и скользил куда глаза глядят, отталкиваясь, как лыжник, короткими палками с вбитыми в нижние концы гвоздями, у которых срезались шляпки. С хрустом вонзаются гвозди в синеватый лед, под которым видна выгоревшая за лето луговая трава; ударишь несколько раз изо всей силы, оттолкнешься палками часто-часто, упираясь ногами в загнутые впереди полозья, и понесутся санки, заскользят, натянуто звеня, чуть вздрагивая на бугорках, и заходят впереди, задвигаются, приближаясь, заснеженные холмы с чернеющей наверху полоской лесов по всему горизонту. Неужели это было?! Простая, обычная жизнь, будь то длинные зимние вечера в хате или эти игры возле церкви, или катание на санках, стала до боли дорогой, осветилась теперь печальным и торжественным светом неповторимости и забвения… Но дальше, дальше… Раскручивалась какая-то волшебная лента, и то, что было на ней, что отпечаталось, было дорого, хотелось возвратить. И даже эти густо-синие тучи, тоже вспомнившиеся, которые нависли над всей землей от горизонта до горизонта, и под ними зеленый луг потемнел, сжался в ожидании чего-то страшного. Нигде тогда не было ни души, лишь он один со стадом коров, тревожно сбившимся в кучу. Зигзаги ярких молний беззвучно вспарывают набухшие тучи, еще миг — и вдруг оглушительно раскололось небо, хлынул проливной дождь, за которым тотчас же исчезла деревня. Но что ему дождь! Он прыгал, свернув одежонку в пастуший брезентовый плащ, прыгал, хохотал и в детском восторге что-то кричал грохочущему небу. И не было страха, может, потому, что стоял он тогда на родной земле. Вот только где теперь это упорство, эта детская радость, с которой все преграды нипочем?