Анненскому чужда метафорическая условность в изображении природы, та антропоморфизация природного мира, при которой он целиком уподобляется человеку, копирует его свойства и действия. Но он не может принять и пути символистов, их устремленности к "синтезу", к "вселенскому единению". Оптимизм такого синтеза был Анненскому принципиально чужд.
У Анненского свой путь к единению с природой, свой "родственный слой". Этот "слой" - родство в страдании, единение со всем, что страдает. Поэтому у него почти схематически четко противопоставляются "властной красе" природа и вещи в их слабости, увядании.
Иль я не с вами таю, дни?
Не вяну с листьями на кленах?
Иль не мои умрут огни
В слезах кристаллов растопленных?
Иль я не весь в безлюдье скал
И черном нищенстве березы?
Не весь в том белом пухе розы,
Что холод утра оковал?
Так же своеобразно ставится у Анненского и огромный вопрос - о смерти. Он переживается им острее, чем многими другими, прежде всего потому, что болен с детства, и смерть (как и родственный ей кошмар сна) постоянно рядом, близко; и потому, что в силу психологической утонченности не может отгородиться от него, как отгораживаются вообще люди спасительной суетой будней. Пограничная ситуация "бытия перед лицом смерти" окрашивает его стихи. Причем в отличие от современников-символистов для него смерть окончательна, в загробное бытие он не верит.
Но глубоко несправедливо суждение Ходасевича об Анненском как о поэте страха - страха смерти и страха жизни: "Драма, развернутая в его поэзии, обрывается на ужасе - перед бессмысленным кривлянием жизни и бессмысленным кривляний смерти".
Для Анненского смерть, как и страдание, - залог общности, а не разъединения людей. Эту мысль он повторяет не однажды, так, он пишет о рассказе Достоевского "Господни Прохарчин", что в нем "...ужас жизни исходит из ее реальных воздействий и вопиет о своих жертвах, вместо того, чтобы, как в наше время, навеваться шумом деревьев, криками клубных маркеров или описками телеграфистов и отобщать каждого из нас ото всего мира, - призраком будто бы ему и только ему грозящей смерти".
Обратимся к одному из значительнейших стихотворений Анненского:
В желтый сумрак мертвого апреля,
Попрощавшись с звездною пустыней,
Уплывала Вербная неделя,
На последней, на погиблой снежной льдине.
Уплывала в дымах благовонных,
В замираньи звонов похоронных,
От икон с глубокими глазами
И от Лазарей, забытых в черной яме.
Стал высоко белый месяц на ущербе,
И за всех, чья жизнь невозвратима,
Плыли жаркие слезы по вербе
На румяные щеки херувима.
Стихи так завораживающе-мелодичны, так "красивы", что не сразу читается их окончательный, жесткий, безнадежный смысл: ведь эта "уплывающая", почти убаюкивающая мелодия уносит и последнюю надежду, - "жизнь невозвратима". Но этой мертвенной застылостью смерти смысл стихотворения не исчерпывается: ведь "жаркие слезы" льются "з_а в_с_е_х, чья жизнь невозвратима" (разрядка наша. - Е. Е.).
Смерть же, и тут прав Ходасевич, скорее страшна Анневскому - "грубой мишурной обрядностью", "маскарадом печалей". Для него она слишком однозначна, груба, прямолинейна и окончательна, - "весь этот ужас тела".
Предметность, вещность - в самом деле приметная черта лирического мира Анненского. И надо сказать, что именно эта особенность оказалась близкой и нужной поэтам последующих поколений.
Декадент, символист, почти непризнанный как поэт при жизни, Анненский после своей смерти стал кумиром и учителем акмеистов и вообще поэтов, "преодолевших символизм". Вещность и ассоциативность его поэзии показались могущественными средствами новой поэзии, ключом к высокой поэтичности.
Но что такое "вещность", "вещи" в поэзии Анненского? Это не иносказания, не знаки человеческих переживаний, - они суверенны и полны живой боли. Порой Анненский жалеет более "вещь".
Ноша жизни светла и легка мне,
И тебя я смущаю невольно;
Не за бога в раздумье на камне,
Мне за камень, им найденный, больно.
Я жалею, что даром поблекла
Позабытая в книге фиалка,
Мне тумана, покрывшего стекла
И слезами разнятого, жалко.
И не горе безумной, а ива
Пробуждает на сердце унылость,
Потому что она, терпеливо
Это горе качая... сломилась.
Можно сказать, что Анненский выстрадал "вещный мир". Это не было для него "поэтическим приемом", средством выразительности, как стало для последователей, но было личной и поэтической судьбой, и судьбой драматической.
То же нужно сказать и об "ассоциативности", прямо вытекающей из преобладающей вещности поэтического мира Анненского. Для этого принципа он сам нашел точное наименование: сцепление, - слово, часто встречающееся в словаре Анненского. У Анненского "ассоциативность" - органическое следствие восприятия мира "больно и бесцельно сцепленного" с "я" поэта: Тоска белого камня, Тоска медленных капель, Тоска сада, Моя Тоска (все названия стихотворений). У него вещи живут насыщенной внутренней жизнью, на мгновения "сцепляясь" с внутренней жизнью человеческого "я", обдавая ого новой болью и одновременно возвышая чувством причастности ко всему, что не "я", к природной и социальной реальности. Тут сказалась та черта Анненского которую один из исследователей его поэзии обозначил как "глубочайшее смирение эстета перед жизнью". Поэзия его последователей, при всех их достоинствах, этим свойством уже не обладала.
Именно Анненского можно считать основоположником ассоциативной линии русской поэзии XX века. Но абсурдно провозглашать "сложность" и "ассоциативность" какими-то специальными, заранее заданными принципами поэзии. Немыслимо для Анненского высокомерие гениальничающего дилетанта с его "я так вижу" или - чем особенно грешит нынешняя поэзия - логика ремесленника, приспосабливающегося к запросам якобы усложнившегося массового потребителя поэзии (космический век, компьютерная эра и пр.). Лирика Анненского являет собой образец истинной поэтической сложности. Она рождается только из подлинного жизненного страдания, а не из парадоксов резвого интеллекта или капризного воображения. Словом, поэзия Анненского серьезная и необходимая школа для читателей и для поэтов сегодняшнего дня.