С.С.: Сейчас, как вы видите, “авангард” и “русский авангард” - такие понятия… расплывчатые… Александр Проханов теперь печатается в издательстве “Аd Marginem” вместе с Владимиром Сорокиным и Егором Радовым. Такие вот метаморфозы…
Г.А.: Ад… маргинем? Это что?
С.С.: Ну, такое довольно авангардистское издательство.
Г.А.: Да? Интересно…
С.С.: А вы как относитесь к тому, что вас считают “авангардным” поэтом?
Г.А.: Если говорить о моем отношении, то я это слово не люблю. Не люблю потому, что это стало, с одной стороны, универсальным ответом, мы им объясняем все не очень понятное, а с другой - нас метят этим словом, как шельму. Тут совсем недавно очень хорошо где-то сказал этот умница, Лева Рубинштейн: у нас что скажут, так навечно. Раз сказали “авангард”, то всё, это уже вечно будет. Это уже проходят эпохи и десятилетия, а все говорят об одном и том же явлении: авангард, авангард… И вообще это бред: начинать обсуждать вопросы “авангарда”, “свободного стиха”, того, что прогремело во времена Аполлинера во Франции, а у нас во времена Хлебникова! И обсуждать это сейчас, как сегодняшние реалии и злободневность - это дико… Кто-то сказал, что Россия - это вечность. Что здесь все превращается в вечность. Какой-то культ вечного. Вечные вопросы. Например: авангард или нет?.. (Смеется.) Такие дела.
Ну, сейчас я начну отвечать на ваши вопросы. Вот вы мне вопрос написали: “Что такое поэзия сегодня?”
(Тут супруга Г. Айги Галина Куборская, также присутствовавшая при разговоре, засмеялась. - С.С.)
Поэзия - она сегодня и вчера и во веки веков… она остается поэзией. Это тавтология, но…
С.С.: Не только поэзия. Сейчас возникает ощущение маргинальности искусства вообще. Я про это.
Г.А.: …она существует. Она как снег - существует всегда. Тает, идет, но она… есть. Она и есть снег. Поэзия сущностно не меняется. Она сохраняет себя. Что с ней происходит - другое дело. И в этом смысле она не имеет ни “сегодня”, ни “завтра”, ни “вчера”. Поэзия… (пауза) тесно связана с проблемой смерти. Песня тоже. Простая песня, в народе запели… Но поэзия еще больше. Она концентрирует, показывает, что такое слово перед жизнью, перед смертью, перед тем, что мы называем Богом, перед необъяснимой творящей силой в мире; в этом смысле поэзия - это и есть та связь, тот язык, на котором мы имеем дело со смертью и с Богом, и это связь, сила и нить, которая протягивается от нас к тому “виновнику”, к тому Творцу, который, сотворив этот мир, ставит нас в такое… трудное положение. Он дает нам счастье, радость, восхищение Им и собой, мы, с одной стороны, его благодарим, а с другой - вопрошаем, и по этой линии мы все более углубляемся по отношению к теме смерти. Извините, я, наверное, говорю высокопарно, но в поэзии мы все больше сознаем мир и Творца. Поэзия сможет нашептать и дать нам что-то, что скажет о смерти. Смерть - то, в чем мы миримся с бесконечностью. Смерть - это надежда на бесконечность, на бессмертие души - нет, это очень громко звучит, да еще в журнале… Да, есть еще молитва. Но молитва - это слишком прямое дело. Ответ будет или нет - другой разговор, а поэзия… По своей направленности к смерти и потусторонности она дает иногда… осознание, из чего состоит бытие…
Поэзия дает чувство значительности жизни. Ее конкретности. Вот листва шуршит, потом, у человека глаза сияют, сумерки, или вот эта весенняя погода за окном, она насыщена значительностью, каким-то… ожиданием, она указывает на значительность и серьезность жизни, превышающую нас, которую мы переживаем, не замечая. Мы просто идем в лес, гуляем, смотрим, вот он, мир, поле, дерево, а поэзия дает осмысление этому… Поэзия - это способ или средство, если хотите, коснуться каких-то сущностных вещей в мире.
С.С.: А… “в городе”? Не превращается ли поэзия и вообще искусство, литература сегодня, “в городских условиях” просто в “книгу”, в… “вещь”, в бумагу, на которой что-то написано?
Г.А.: Это сложно. Город - он сам по себе книга. Не всякий, правда. Я вот недавно был в Париже. Париж - это огромная книга. Я в этот раз жил в центре, у Нотр-Дам. Это что-то невероятно цельное… Как будто Бог выдохнул, и вот… такая цельность. Я такой цельности, пожалуй, больше не видел. Везде есть: идет-идет совершенное и потом провал, ничего нет, серость, пустота… Это есть и в Берлине, и в моей любимой Вене: идешь и вдруг - ничего нет. В Париже такого нет. А в этот раз у меня было особое ощущение, что он состоит из сотни исторических слоев. Мы шли мимо Сорбонны, и мой друг читал Вийона, который в Сорбонне учился. И все эти слои вдруг - осветились… У нас многие слои выбиты раз и навсегда. Это, к сожалению, уже невозможно восстановить. Это будет искусственным.
Г.А.: Так вот, “зачем поэзия”. Фрейд в конце 1930-х отвечал на вопросы анкеты, которую распространял лорд Рассел между известными людьми. Среди всех был вопрос: “Верите ли вы, что с войной можно покончить?” И там Ромен Роллан и прочие отвечали много прогрессивного… А Фрейд сказал, что человечество за всю свою историю сделало только один значительный шаг: каннибализм стал непредставим для человека. А второй шаг был бы сделан, если бы убийство было так же непредставимо, как каннибализм. И Фрейд дальше говорит, что, к сожалению, этот шаг еще даже не осознан. С этим надо разобраться, это понять. А про невозможность убийства - так, потом. В людях есть огромный запас агрессии… И вот вопрос о необходимости поэзии… Она, как ни странно, про это тоже. Этим вообще должен заниматься экзистенциализм, то есть представители достаточно изощренной философии… И вдруг представитель “советской литературы”, писатель, прошедший через соцреализм, Астафьев, говорит, что война - это грязь. Это мерзость. Он приходит к этому совсем другим путем. Не философским, а самым обычным - собственным переживанием. Я это говорю к тому, что искусство поэзии должно очень осознанно этим заниматься. Не то, что там возле Кремлевской стены жеребец на жеребце стоит, это отвратительно; но уже в моей любимой Вене я не могу видеть этих железных истуканов на лошадях… Вот что надо осознавать - и искусство и поэзия должны иметь дело уже с такими серьезными вещами. Я это говорю абсолютно серьезно. Потому что получается так: литература занимается очень простым, человеческим. Ну, вот, говорят: Чехов, Толстой… А сами-то мы как живем? Рядом с нами происходят чудовищные вещи.
С.С.: Вы имеете в виду политику?
Г.А.: Я имею в виду привычку. ПРИВЫЧКУ! Вот сегодня в газете - “скорая” пошла по вызову и врача зарезали. Вот это, которое становится обычным…
В Чувашии четыре века жили без властей, без денег, без книг (к сожалению), без ощутимых границ и - без войны. Они не воевали четыре века. Ни с кем. Образовалась своеобразная культура. В Чувашии, если в деревне случалось убийство, это было раз в 100 лет. Это настолько поражало, что передавалось из поколения в поколение…
С.С.: О каком времени вы говорите?
Г.А.: XVII, XVIII и даже часть XIX века… В Чувашию власть принесли только большевики. Даже Ивану Грозному это было не нужно. Чувашей окрестили, а потом собирали дань - и все… Так вот, у входа в деревню, где было убийство, ставили черный столб, чтобы все проезжающие знали, что там произошло, и, не заезжая в эту деревню, прокладывали путь мимо. Вот и поэзия, искусство, должны заниматься такими серьезными вещами.
(Пауза.)
С.С.: А вы думаете, что у искусства есть силы на это?
Г.А.: Смотря у кого. Вот у Пауля Целана были. У Целана, который с Богом спорил… Чувствуется, он Бога признает, но он с ним не согласен, не понимает: зачем Ты допустил это? - война, Холокост и так далее… Он все время находится с Ним на грани очень острого спора… Или тоже очень важная для меня фигура - Тадеуш Боровский, покончил с собой в 29 лет. Он был два года в Освенциме, у него есть книга “Прощание с Марией”, об Освенциме. Он там говорит: Платон нам лгал, рассказывая о величии египетских пирамид, рабством нельзя восхищаться, это величие было достигнуто страшной ценой. Лучше бы они все утопили своего фараона в Ниле! Когда я читаю сегодняшнего Распутина, я хватаюсь за голову. Я его так уважал, а они готовы идти до конца в защите своего закоснелого прошлого. Я уже не могу переносить этот культ народного, так сказать, смирения, тайно сопряженного с культом державной силы, которая, кстати, от них “уплывает”… (Молчит.) Тут вот какая вещь с Распутиным. С распутиными. Мы, мое поколение, понимали, где мы живем, но жили все с ощущением, что это все простоит еще 300 лет.
1
Геннадий Айги родился в 1934 году в Чувашии (деревня Шаймурзино). С 1953 года постоянно живет в Москве. В конце 50-х - студент Литературного института, был близок к Борису Пастернаку (исключен из института в связи с травлей последнего). Лауреат премий: Французской Академии (1972), Франческо Петрарки (1993), Бориса Пастернака (2000) и многих других. Народный поэт Чувашии (1994), командор французского Ордена искусств и литературы (1998). Выпустил около десятка стихотворных книг на чувашском языке, антологию французской поэзии в переводе на чувашский (премия Французской Академии, 1972); русские стихи Айги с 1970-х годов переводятся на все основные европейские языки. В России публикуется начиная с 1991 года.