Да, здесь, где не забыт и не затерян
След путника, который, в час беды,
В Россию шел, превозмогая Терек,
Помедлил и испил его воды.
Плач саламури [71] еле слышен в гуле
Реки священной. Мой черёд настал
Испить воды, и быть «тергдалеули» [72],
И распахнуть пред гостем тайну скал.
Здесь только над вершиной перевала
Летят орлы на самый синий свет.
Здесь золотых орлов как не бывало.
Здесь демона и не было и нет.
Войди сюда не гостем — побратимом!
Водой свободной награди уста!
Но ты и сам прыжком необратимым,
Уже взошел на крутизну моста.
В минуту этой радости высокой
Осанка гор сурова и важна,
И где-то, на вершине одинокой,
Всё бодрствует живая тень Важа.
1966
«Быть может, всё это и впрямь сновиденье…»
Сны о Грузии — вот радость!
И под утро так чиста
виноградовая сладость,
осенившая уста.
Быть может, всё это и впрямь сновиденье,
А вовсе не утро? Вовсе не Белла?
Вот занавес дрогнул в тревожном смятенье,
Вот дверь приоткрылась неслышно, несмело.
Я вглядывался в молодую улыбку,
Предвосхищенную шелестом платья,
Завороженную предутренней зыбью,
Преображенную хмелем заката.
Я сразу заметил, как звонок тот голос,
Сопровождаемый вздохами свиты.
Я поклонился виденью — войдите! —
Оно же на сон и на явь раскололось.
Старейшине бражников и стихотворцев,
Мне по душе и застолье и бденье,
Но если строка не запенится солнцем,
Я к черту пошлю и слух свой и зренье.
Но вы поглядите — замолкла и Белла,
И птицей-певуньей выгнула шею.
О, нет, не слова ей нужны, а напевы —
Душу свою нам излить, хорошея.
О утро! Ты все предвосхитило мудро:
Мгновенье прекрасно, — значит, извечно!
По капельке блеск его и свеченье
Красуются на бокалах и люстрах.
И разве мы глухи и слепы? И разве
Ласка и нежность ее не об этом?
И что же есть сон, как не память тех празднеств
Выстраданных и воспетых поэтом?
И сон этот в руку… Явилась — исчезла.
Нам ли судить и судачить — мы квиты.
Пришла, приземлилась и снова к небесной
Стезе воспарила. Все с тою же свитой.
«С гор и холмов, ни в чем не виноватых…»
С гор и холмов, ни в чем не виноватых,
к лугам спешил я, как учил ручей.
Мой голос среди троп витиеватых
служил витиеватости речей.
Там, над ручьем, сплеталась с веткой ветка,
как если бы затеяли кусты
от любопытства солнечного света
таить секрет глубокой темноты.
Я покидал ручей: он ведал средство
мои два слова в лепет свой вплетать,
чтоб выдать тайну замкнутого сердца,
забыть о ней и выпытать опять.
Весть обо мне он вынес на свободу,
и мельницы, что кривы и малы,
с той алчностью присваивали воду,
с какою слух вкушает вздор молвы.
Ручей не скрытен был, он падал с кручи,
о жернов бился чистотою лба,
и, навостривши узенькие уши,
тем жалобам внимали желоба.
Общительность его души исторгла
речь обо мне. Напрасно был я строг:
смеялся я, скрывая плач восторга,
он — плакал, оглашая мой восторг.
Пока миниатюрность и нелепость
являл в ночи доверчивый ручей,
великих гор неколебимый эпос
дышал вокруг — божественный, ничей.
В них тишина грядущих гроз гудела.
В них драгоценно длился каждый час.
До нас, ничтожных, не было им дела,
сил не было — любить, ничтожных, нас.
Пусть будет так! Не смея, не надеясь
занять собою их всевышний взор,
ручей благословляет их надменность
и льется с гор, не утруждая гор.
вернуться
72
«Тергдалеули» (груз.) — дословно: «испивший воды Терека». Так называли грузинских шестидесятников, получивших образование в России и приобщившихся к революционно-демократическим идеям.