Выбрать главу
Я видела: друг ночи — горько молод, неутомимо, безутешно горд. Ровесник умолчаний и обмолвок — тринадцатый, ещё беспечный, год.
Спустя два года назовёт он имя, я повторю, пусть поздно, но светло. Всё сущее — поэту не взаимно, лишь то, что — прежде сущего всего.
«Поэзия — прежде всего», — сказал он. Так было с ним. Так я перевела. Строка моим вторжением внезапным не ранена и не повреждена.
Нет обольщений, сердцу изменивших, нет смерти убиенных, нет могил. Конечно, прежде. Но зачем «Могильщик» о том, что — после, помышлять манит?
Над Мцхетою — девятигласно пенье. А как же пир, что грянет наяву, и в оперенье подвенечном пери? Я знаю имя, но не назову.
В другой ночи — проспектом Руставели бредёт знакомец нищих и бродяг. Созвучья, мне не данные доселе, ночные души тешат и бодрят.
Он стал угрюм. Горька вина услада. Ночь, он и тень фонарного столба. «Прежде всего!» — но жизнь его устала свои же знать и подтверждать слова.
Вот вспомнила: в застольном ликованье, при круге цирка, видном за окном, печально мне поведал Чиковани, как встретился ему Галактион.
Уж быть — невмочь, дразнить — ещё по силам. Сиротской усмехнувшись бородой, — Кто ты такой? — заносчиво спросил он. — Ах, Чиковани! Знаю: ты — портной.
Как это кстати! Я искал портного. Забыл, что всех не залатать прорех. (Не возрыдать же: надобна подмога, не преклоненья — жалости привет.)
Стоял Симон, впрямь горемыка с виду. И сострадать — возбранно, как мешать. А далее — впрямую на Мтацминду таинственный и благородный шаг.
Плач всенародный, пересудов лишних бессмыслица судачит, но про что? Живучий, знает истину могильщик: Всё станет прахом, ежели прошло.
Тогда зачем, плутая по Тбилиси, бессонниц утруждая силомер, я в закоулках видела из близи вспять сквозняка летящий силуэт?
Что мне легенды, что чужие басни! Геенной благодатной опалён, меня бесплотный уверял хабази, что только что здесь был Галактион.
Правдивое свидетельство не ново. Скиталец, не имеющий угла, меня небрежно примет за портного — я спохвачусь: где нитка, где игла?
Но не скажу, как долго длилось это: две музыки не совпадут точь-в-точь. Родная речь слабей, чем «дэда эна», в ночи стихи лелея «Я и ночь».
Впустую перемука перевода растратой занята свечей и лун. Вмешательства грешна пере-свобода, потупился пред ней смиренный ум.
До сумерек рассвета и до солнца, качнувшись на откосе бытия, мы таинству молчанья предаёмся втроём: Галактион и ночь — и я…

ОТРЫВОК[282]

Осенью минувшего года я впервые была в том Тбилиси, где нет Чиковани. Где нет Леонидзе. Город, любовно затверженный мной наизусть, но преображенный, искаженный их отсутствием, был мне нов и неведом. Как изменился вид на Метехи!

Но платаны на проспекте Руставели — розовели в честь предстоящей зимы!

Женщина, изогнувшись, освобождала окно от штор и допускала солнце к обилию цветущих холстов, к чрезмерной зрелости желтых роз в просторных сосудах. В огромном свете комнаты — седой, изящно сломанный в силуэте, ненаглядно красивый, шел Ладо Гудиашвили, искоса общаясь со своими творениями. Нежные, причудливые, совершенные в прелести или заданном уродстве, они взывали к нему со стен, толпились и клубились вокруг, но всё же подлежали его власти, и он с неловкостью объяснял простой смысл их доброго значения. Чудеса продолжались, и в их обширном воздухе длилась жизнь прежних, прекрасных участников. Где-то под потолком еще витало дивное бормотание любимого переделкинского гостя [283]— восемь лет прошло с тех пор, как им любовались здесь в последний раз.

вернуться

282

Впервые опубликовано в кн.: Ахмадулина Б. Сны о Грузии. Тбилиси: Мерани, 1977.

вернуться

283

«Любимый переделкинский гость» — Б. Л. Пастернак.