Но почему? Тому много причин и оснований. Обладая собственной мудростью и духовным опытом тысячелетий, она, похоже, видела опасность отчуждения личности в индивидуализме и в ее одиночестве, то есть видела конечные, последующие пределы идеи ренессансного человека.
Можно задаться вопросом: почему Гете считал классиков персидской поэзии гораздо выше себя, при всем том, что он вполне осознавал не только величие, но и европейскую (а в те времена, следовательно, и мировую) типичность своего гения? Может быть, потому, что автор «Фауста» хотя и ощущал себя олимпийцем в чисто европейском смысле, не мог не чувствовать, тем более на склоне лет, обдумывая финал своего великого творения, необходимости равновеликой рационализму идеи бренности человеческих усилий. Восточная поэзия не отрицает стремления к идеалу, не отвергает рационалистического начала, ро она — может быть, в силу иного типа отношения человека и мира — менее преисполнена иллюзий по поводу человеческих возможностей, она исходит из идеи конечной, а потому трагической, мистической природы человеческого существования. Да ведь и Гете, хотя и привел своего героя к рациональной формуле гармонии, вынужден был показать и ее неустойчивость — слепой Фауст полагает, что стук лопат означает работу по возведению дамбы, что осуществляется его мечта о счастье созидания и творчества, позволяющая наконец остановить прекрасное мгновенье, в то время как лемуры рыли ему могилу, то есть Гете предвидел и возможность кризиса рационалистического мышления.
В одном из стихотворении «Западно-восточного дивана» Гете есть типичный для средневековой восточной поэзии образ самосожжения мотылька, влюбленного в свечу. Ромен Роллан истолковал призыв поэта «умри и возродись!» не как мистическую идею саморастворения в божестве, а как метафору, выражающую идею бессмертия человека, идущего на гибель во имя идеала. По существу, та же идея движет финалом «Фауста», но нельзя не отметить, что она осуществляет себя как бы перед контроверзами восточной художественной мысли. Последняя исходила все-таки из мистического трагического постулата, который затем мог быть переосмыслен в виде земной сущности свободного и совершенного человеческого духа. Однако величие европейского гения заключается в том, что он все-таки ведет своего героя, пусть и путем логики, к поиску и обретению земного идеала. Восточные поэты трагический финал видят и ставят уже в прологе бытия, — это не отсутствие гуманистической цели, а духовно-мистическое понимание предопределенности человеческого бытия.
4
Период X–XV веков знаменовал собою интенсивнейшее взаимовлияние религиозных, региональных культур. И именно в процессе этого активного, небывалого до того в истории взаимодействия, позволяющего говорить о культурной общности многих народов, населявших обширнейшие территории тогдашнего мира, именно в этом процессе складывались основы национальной самобытности местных культур, формировались сами национальные литературы, их национально своеобразные черты. Совершенствование и обретение собственной человеческой, как и национальной, сущности происходило, таким образом, в процессе взаимодействия со многими культурными мирами.
Этот процесс протекал, конечно, далеко не равномерно. Общность религии и мощь культурного воздействия арабо-персидской учености и литературы были причиной, например, того, что великий азербайджанский поэт Низами не только писал на языке персо-таджикской литературы, но и определил дальнейшее развитие последней, став одним из преобразователей и новаторов в системе этой великой поэтической цивилизации. Лишь гений Навои три века спустя оформил и дал тюркским народам национальное поэтическое слово на уровне этой цивилизации.
Возражая против деления Востока по религиозному принципу на «христианский Восток» и «мусульманский Восток», исследователь В. К. Чалоян справедливо замечает, что в этом случае в общий религиозный (христианский или мусульманский) мир включается весь Восток, в то время как последний представляет совокупность самобытных национальных культур, на основе которых складывалась всеобщность культуры Востока, независимо от причастности к тому или другому религиозному миру. Последний, конечно, не мог не накладывать своего отпечатка на местные культуры, но и не в силах был, с другой стороны, ни всецело подменить национальную самобытность, ни тем более помешать всеобщности культур народов Востока — как христианских, так и мусульманских. В этой связи нельзя не согласиться с мнением В. К. Чалояна, который пишет: «Всеобщность культуры Востока не отрицает, а, наоборот, предполагает оригинальность и самостоятельность культур отдельных стран, и потому неверно приписывать культурное творчество отдельных народов только арабам, персам или византийцам. Та культурная общность, которая существовала благодаря преемственности культурных начал между различными странами, не дает нам права превратить культуру какого-то отдельного народа в придаток византийской, или арабской, или иранской цивилизации. Мы подчеркиваем мысль о том, что всеобщая культура Востока не только не исключает множества национальных культур, но как раз предполагает его».