Пиме, Дочиса жена, смертельно перепугалась —
Над муженьком полумертвым с рыданьем она хлопотала
И с головы его отмывала кровь, причитая;
Крики и плач услыхав, отовсюду соседки сбежались
И впопыхах притащили с собою снадобий разных,
Грита и девясила{594} и прочих травок достала,
Приволокли Сельмике и Берге мазей целебных.
Дружно пошли хлопотать над больным сердобольные бабы.
Яке настойку из трав в черепке развела хорошенько,
Польского дегтю в нее да багульника чуть подмешала,
Так завоняло в избе, что и мертвый, кажись, не стерпел бы.
Вот на лежанке Дочис понемногу стал шевелиться.
Пиме, Дочиса жена, и соседки повеселели,
Мазью стали они усердно смазывать раны,
Голову мужу скорей начала перевязывать Пиме,
А Пакулене взялась заговор прочитать подходящий.
В то же мгновенье Дочис, вонючее зелье унюхав,
Неописуемый страх почуял пред знахарством бабьим, —
Тотчас придя в себя, с постели молниеносно
Он соскочил и дубиной большущей вооружился,
Всех сердобольных баб с их бальзамами бабьими вместе
Вышиб он в ярости вон из избы, насквозь просмердевшей,
Ну, а потом, перебив немало утвари всякой,
Все черепки с лекарством схватил и за дверь пошвырял он.
Бедных сынов, что его, как падаль, домой притащили,
Злобно ворча и бранясь, едва не прикончил, поганец».
«Хватит! — вымолвил Сельмас. — Довольно этих побасок,
Уши вянут от них, а нет ни конца им, ни краю.
Эх, и куда ушли времена, когда еще пруссы
Ни одного словца по-немецки сказать не умели,
А башмаков иль сапог не знавали, и хоть каждодневно
Лапти носили простые, да все не могли нахвалиться.
Где времена, когда ни друзей, ни соседей почтенных
Не было нужды бранить и стыдиться за них постоянно.
Нынче ж, скажу, не таясь, глаза бы мои не глядели.
Осенью брат наш, литвин, в башмаках, а то и в сапожках,
Будто бы немец заправский, приходит, глядишь, на пирушку.
Нам-то, литовцам, пожалуй, носить негоже и клумпы{595}, —
Так по-немецки у нас деревянная обувь зовется, —
Деды и прадеды наши не слишком ее уважали.
Знаем, стеснялись они поминать башмаки в разговорах
И на французский манер щегольские полусапожки.
Это французы, когда понаехали к нам отовсюду,
Вскоре привычкам своим и обычаям нас научили.
В древние те времена наши прадеды школ не имели,
Знать не знали они букварей и книжек церковных.
Вероученью тогда изустно их всех наставляли.
А ведь усердней, поди, почитали прадеды бога
И, подымаясь до солнца, по праздникам в церковь спешили,
Нынче ж, помилуй господь, до какого мы дожили срама:
Все разряжены в лоск на манер французский, литовцы
Лишь на минутку-другую покажутся в храме господнем
И поскорее в корчму гулять да бражничать мчатся.
Многие образ людской там теряют, перепиваясь,
И начинают болтать по-свински и по-мужицки,
В церкви слышанных слов никто и вспомнить не хочет, —
Шутки мужичьи одни, да брань, да хохот немолчный…
По пустякам во хмелю затевая ссоры частенько,
Тут же они меж собою вступают в жестокие драки,
Хуже разбойников, право, катаются с воплями, с бранью
По полу, в грязных плевках, в блевотине, в лужицах водки.
Ну же и мерзость пошла! Как подумаешь — волосы дыбом.
Но не довольно того! Отцы-то пьянствуют сами
И ребятишек в кабак приводят, как в гости к соседу, —
Вот и потомство свое приучают к вину с малолетства.
В драку вступают отцы на глазах у своих ребятишек,
Клочья волос летят, и кровь потоками хлещет.
Нет угомону на вас, беспутники и нечестивцы,
Иль не страшитесь, что бездна разверзнется вдруг перед вами,
Пламя пожрет вас всех, оскверняющих праздники божьи,
Или не совестно вам среди христиан появляться?
Если священники в школу детей посылать заставляют
Или пора подошла заплатить учителю деньги —
Что за нытье стоит и какой галдеж несусветный!
А напоследок, когда рассерженный амтман прикажет
Вахмистрам без разговоров описывать всех виноватых,
Вмиг набежит толпа недоумков долгобородых,
И завопит, завопит, будто миру конец наступает,
И, в пререканья вступив с несчастными учителями,
Примется их шельмовать за одно лишь то, что дерзнули,
В горькой нужде изныв, потребовать кровные деньги.