Выбрать главу

Вавилов поднялся от станка, собрал весь инструмент, опять беспощадно весь измазавшись, и ушел к конторе.

У конторы как раз собрались несколько отъявленных штрейкбрехеров.

Вавилов шел к ним быстро, они все вытянулись в ожидании своего вождя. Между ними начался разговор, сначала ровный, потом он перешел в спор. Вавилов к чему-то призывал их.

Они посмотрели на него растерянно. Вот он остановился перед ними в вызывающей позе. Они потупились. Вавилов плюнул в их сторону и решительно направился в контору мастера.

По нашей мастерской пробежал холодок тревоги. У всех было предположение, что Вавилов звал их на самый энергичный отпор, а они трусили. И тогда, очевидно, Вавилов решил действовать на свой риск и страх.

Вавилов никогда не любил шутить: он одинаково решителен – в добре ли, в зле ли.

Понятно, что мы решили подготовиться ко всему.

Весь обед мы только и говорили, что о Вавилове и его компании.

Уже перед самым гудком прибежал Егорушка и сообщил, что у одного нашего слесаря облито керосином пальто. Ясно, что это дело рук штрейкбрехеров, они переходят в наступление.

– Товарищи, все же нам надо пока попридержать-ся, – испуганно заговорил слесарь Вагранов.

– Не попробовать ли заявить директору?

– Для начала, пожалуй, переговорить с инженером.

Не успели мы перекинуться еще парой слов об этом, как сообщили, что Павлову пишут расчет.

Струны натянулись.

Когда прогудел послеобеденный гудок, мы все стояли на своих местах, но никто и не думал приниматься за работу; руки немели от тревожных ожиданий.

Вавилова не было.

Штрейкбрехеры собрались кучками, гудели, спорили. В контору был вызван один из них. После краткого разговора мастер начал на чем-то настаивать перед директором.

Полдня шло медленно.

В полупритихшем заводе росло событие, назвать которое никто еще не решался.

Вечером было несколько заводских собраний.

II

Утром работа начиналась у нас в восемь часов. Завод наш был передовой. Это выражалось в мелочах. Например, никто из нас, кроме штрейкбрехеров, не любил приходить на завод за час или полтора и там дремать или балакать. Вся громада с едва уловимой быстротой проходила в завод за пять минут до гудка.

Но сегодня исключение. Многие в половине восьмого уже были на заводе: все хотели поскорее узнать, что происходило ночью, что готовилось. По дороге то и дело перекликались, останавливались, перебегали от одного к другому. И, как всегда, некоторые не знали ровно ничего, другие – слишком много.

Вагранов, еще не выйдя из переулка на проспект, закричал:

– Эй ты, как тебя… Ванятка…

– Ты что, сдрейфил? Я сроду Егор.

– Ну, Егорушка… Не видал?

– Не то что видал, а любовался.

– Ну, что он?

– В дымину.

– Ванька Вавилов напившись?

– Да как!..

– В компании или один?

– Вдвоем – со штофом.

Вагранов замигал, молча рассуждая сам с собой.

– А про Павлова знаешь? – спросил Егорушка совсем серьезно, с чуть скрываемым презрением к Вагранову за его ротозейство.

– Ну-ну?

– Вчера к мастеру пришел; гыт, я не ручаюсь за себя.

Вагранов съежился и схватился за голову, ужасаясь несущихся событий.

– Да я, гыт, не ручаюсь: или Вавилов, или я в завод, а то, гыт, вилами по Вавиле…

– А мастер?

– А мастер мягко обошел, гыт, я вас не тесню, а и Вавилова обижать не хочу. Павлов не говоря хороших слов: «Пиши расчет»…

– Дела… Надо столковаться, – заговорил Вагранов с Егорушкой, позабыв, что тот совсем мальчик.

– Егорка, ухарь!.. – окликнули в стороне.

– Чего, смиренный?..

– Твой начальник-то нацарапал сегодня в газете.

– Насчет клею?

Образовалась кучка. В газете было напечатано:

«Во время стачки у меня подошли такие скверные обстоятельства, что и рассказать о них невозможно. Они меня вынудили на позорный шаг, и я вместе с другими сломал стачку. Я теперь раскаиваюсь в этом поступке и прошу товарищей вновь принять меня в свою среду».

Читали всюду: у ворот, на дороге, на дворе.

Трудно сказать, сложилось ли у кого-либо из товарищей мнение по поводу этого выступления Вавилова: рождались намерения, догадки, но не более этого.

Все спешили на завод.

В нашем отделении было больше народу, чем в других. Шумели.

Крик слышался и от штрейкбрехеров. Особенно среди них выделялся злорадный голос:

– Опять сойдутся: люди свои.

Вавилова еще не было.

Но на ящике уже лежала газета с его заметкой.

Мы подошли. Внизу заметки карандашом было написано:

Шалишь-мамонишь, На грех наводишь!..

Блеск глаз Егорушки сразу выдавал автора.

– Все-таки надо прсерьезнее разобраться, – начал Вагранов.

– А по-моему, что написано, это – самое серьезное, – ответил ему Петров.

– Да… А по-моему, так вы его просто травите. Человек покаялся, унизился – так мало?

– Во время забастовки шестеро каялись, а потом опять пошли на завод.

– Да разве с Вавиловым можно равнять?

– Вот именно, я не равняю. Стало быть, писулькой не отделаешься.

Вагранова уже взорвало.

– Я спрашиваю: есть у вас душа?

Загудел гудок, оборвался разговор.

Пришел Вавилов. Он прочел надпись, скомкал газету и начал работать.

Губы его дрожали, но он хотел казаться невозмутимым.

Послушать бы наши души в то время…

Страдание человека действовало на нас.

Но протянуть ему руку было страшно. После минутного раздумья нами овладела стихийная беспощадная месть к этому человеку, который так донял нас во время стачки. Кажется, вот-вот подходит к горлу рыдание за него, за бывшего друга, преданного товарища, – не утерпишь и обратишься к соседу: да не довольно ли, наконец? Но вдруг у кого-либо прорвется крик возмущения предательством, и он снимет, победит все: и сострадание, и участие, и душевные муки – все, все.

Вдали показался мастер с новым токарем Назаровым, принятым на место Павлова. Назаров был свой.

Назаров знал о Вавилове.

Вавилов подошел к станку и, не здороваясь с Назаровым, поджимал последние болты. Он отошел с таким видом, что можно было понять: станок готов.

Назаров начал работать.

– Господин Вавилов… – крикнул вошедший фрезеровщик.

– Да? – взволнованно спросил Вавилов.

– Вот ваши пятьдесят копеек.

– Это откуда?

– А вы подписывали на бастующих эриксонцев.

– Так что же?

– Постановили от вас не брать…

Это было сказано просто, коротко и деловито, как на суде.

У Вавилова тряслись руки, в которых он сжимал свои пятьдесят копеек.

С минуты на минуту он ждал новых ударов. Инструмент валился из рук.

«Куда бы уйти, – думал он, – и побыть в полном одиночестве и молчании хоть полчаса. Только бы не здесь, под постоянными выстрелами насмешек, обид. В отхожем месте? Но там уже, вероятно, появились на стенах едкие надписи, а кто-нибудь из молодежи состряпал и читает новые стихи про меня».

Он взял первый попавшийся чертеж, положил его на ящик и, облокотясь на него, делал вид, что рассматривает его, а сам весь ушел в свою тоску, черную думу, весь застыл в своем ужасе одиночества.

Назаров суетился около станка. Он пробовал пустить его, подбирал резцы, прикидывал расстояние между центрами, и все это делалось с беззаботной развязностью недавно вышедшего из учения токаря, которому хочется пустить пыль в глаза новым товарищам.