Молодые же часто бегали в отхожее место, просиживали там минут по десяти, балагурили, курили и читали. Закрытое со всех сторон, уложенное по стенам изразцами, с маленькими, хорошо устроенными отделениями, отхожее место было самым приятным, можно сказать, праздничным отделением в заводе.
Сообщить заводскую новость, прочитать и обсудить сообщение в газете всегда шли в клозет, предварительно перемигнувшись.
Клозет нельзя было назвать иначе, как милым. В нем рождались уже давно первые проблески рабочего сознания; в нем шли ожесточенные споры стариков с молодыми; в нем впервые вывешивались боевые прокламации; в нем были сходки тайных заводских делегатов; в нем на дверях были тысячи революционных надписей, вытеснявших постепенно сальные рисунки и пометки, в нем в первый раз воплощался праздник золотой свободы и раздавалась боевая песня.
И теперь, когда уже кончился пыл первой борьбы, клозет все еще оставался излюбленным местом.
В клозете были свои герои, свои постоянные номера. С раннего утра обыкновенно приходил туда Мишка Корявый, мужичонка лет сорока, и рассказывал свои вечерние похождения, часам к восьми прибывал толстяк Степан Кукуруза читать «газету-Копейку», к десяти собирался «Совет» – отборная заводская оттябель, обсуждая и стрельбу за девчатами, и скандалы в Думе, и заводские дела, и не пропускавшая ни одного посетителя без острот и часто надругательств.
На этот раз Мишка Корявый пришел на завод еще до гудка и, зажав в тиски подшипник для виду, направился сразу в клозет.
И, как нарочно, не в урочный час отворил дверь Степан Кукуруза и начал проглатывать новости из «Копейки».
– Эй ты, худенькой! Скоро, брат, на износ пойдешь. Вчера я в хорошей компании, брат, нализался… Знаешь из конторы забулдыгу этого, что женился на полольщице-то? Сказывали, что сегодня поутру начнут лепить новый приказ: не курить, чаю не пить и не завтракать.
– И не нализываться, – пробовал нащупать правду Кукуруза в словах Корявого.
– Да ты протри очки-то, облая скотина! Я, трезвый, на ветер слов не пущаю.
В клозет прибывала публика и заслушивалась.
– Мне, по-моему, на завтрак плевать: вздуй его горой, а что касаемо курева – отстаивать грудью буду, с оружием в руках! Я Плевну брал, в Крыму был, яблоки там воровал; выходило гладко: ни разу порток на яблоне не оставил. Ну и здесь не сдам.
– Ты, стой, не горячись! Уговору не было на заборы лазить, – сняв очки, обстоятельно начал говорить Кукуруза. – Ежели правда, я дерну пойду легонько молодых. Нам одним за это дело браться, – засмеют.
– На этот раз ты дело говоришь. Пройдись по линии, по тискам-то, Мишку Гольяна, токаря Вавилона, Ванюшку Жиденького, – пошли их к станкам, а я окунусь в котельную.
Через полчаса в клозете стоял уже шум и гам. Во всех уголках и отделеньицах обсуждали новость Мишки Корявого. Старик говорил:
– Испокон веков было заведено: народу курить было дозволено. Я теперь вот уже семь лет бобылем остался, а с трубкой-то, глядишь, нас двое. Ты ее разомкнешь, продуешь, натискаешь махорки, вздуешь, да и сосешь. В молодые годы, когда шуму этого не было, завод был разделен, затянешь что ни то и курнычешь. Теперича, что пой, что нет, да и певцы-то мы аховые, а с трубкой-то и время идет, и в работе спорее. Да я лучше сотку не испью, недоедать буду, а трубку, брат, не тронь, трубку пощади!
– Да, старина, вам на тисках-то такое дело, а нам в котельном цехе: ты знаешь, утром хватишь за одиннадцать, а с собой шкалик. Глотку продерешь, кровь отполируешь, а без закуски, брат, в худобу идешь, слабнешь… Я беру фунт ситного с коровьим маслом, али хлеба с обрезками; отчубучишь поутру, ну до обеда и хватает. Вы стойте за курево – каждому свое. А мы за хлеб насущный, Вместях с двух концов. Дело будет верное.
– Товарищи! – кричал маленький, тонкий рабочий Ванюша, как-то очутившийся на двери. – Все дальше и дальше, отбирать последнее стали. Борьбы все это стоило, голода, острогов, тюрьмой было доказано, а теперь чтобы сдаваться…
– Да, да, валяй дальше, по прямой, – буркнул из угла прибежавший весь грязный и вспотевший Корявый.
– Сказали давно: в борьбе найдем мы право свое. Не просить, не кланяться в пояс – требовать! Не уважат– сняться с работы; да не говорить, не шушукаться с ними, а в сторонке с честью держаться, пока не позовут.
– Ты кончай, а то тебя послушать, так слюной изойдешь, – выкрикнул Корявый.
– Припомните, товарищи, – вытягивался Ванюша на двери и делал острые митинговые жесты, – припомните, как вставали, бывало, раньше: сила была большая, ломила капитал-то, хозяева шли с поклоном…
– За дочерей сватали, – не унимался Корявый.
– На борьбу, товарищи, до конца, долой надруганье, притесненье, да здравствует свобода!
Сказал и спрыгнул с двери.
– Вот так: отзвонил – и с колокольни долой!
Толпа дружно хлынула из клозета в мастерские.
Все тот же гул, все тот же треск и грохот, все так же отчаянно звонили в котельной. Но по всему заводу уж бегал беспокойный огонек. То и дело все переглядывались, ловили каждый необычный звук.
Где-нибудь остановятся стучать, молотобоец не ответит кузнецу, – все смотрят, уж не началось ли? Заорал в трансмиссии вкладыш, – все бегут: «Что там?» – «На места! К работе!» – машет мастер. «Не очень, не очень, Сидор Поликарпыч, хоть ты и не Сидор», – пятятся рабочие. Мастер сжирает глазами, но ничего не отвечает, отворачивается.
В котельной грохнули с крана балку. Сразу стало тише, завод приумолк. Со всех концов, с машин бросились к проходам. «Ничего особенного», говорит пришедший уже озабоченный табельщик, «веревка соскользнула», говорит он деланно небрежно. «У-у-у! – гудит толпа. – Остановить бы моторы-то, да посмотреть, кого не повредили ли».
– Господа, идите к работе; все идет своим чередом.
Пожалуйста на места, – успокаивает прибежавший молодой инженер, – ведь не первый раз.
– Ну да, не в первый, меры принять надо! – кто-то кричит из толпы. – Людей бьют, как мух, а веревок хороших жалеют. Человеку и то нельзя на гнилой веревке удавиться, не то што балки подымать.
– Да успокойтесь же, господа, я доложу директору. В таком громадном заводе за всем усмотреть нельзя.
– Старост, старост надо выбирать! – кричит взобравшийся уж на верстак Корявый. – Вы с вашими очками тут только глаженые сюртуки дерете; убытки вам же, а наш брат во все норы пролезет. Сами порядки установим.
– Эй, лепят, лепят! – послышалось сзади. – Лепят объявленья!
– Что, чего, где? Которые? Ори шибче!
– Останавливай! Баста! Выключай моторы!
Заревел не вовремя разбуженный гудок, загудел прерывисто, торопясь; звук натыкался на что-то, падал и снова ревел, входил лихорадочной дрожью в груди, колыхал и будоражил людей.
У всех согнаны усмешки с лиц; старики сбросили очки, молодые стряхивали пыль со штанов и блуз.
– Начинается, варится каша, – говорили кругом.
Маленькие мальчишки-ученики стремглав понеслись к выключателям, и вмиг завод остановился.
Среди воцарившейся заводской тишины, после завывания моторов и лязга молотов, людской шум вольно поднимался к сводам, гулял в холодных каменных просторах и новой тревогой возвращался вниз.
Море, целое море людей волнами дерзкими, шальными, идет и поднимается в заводе.
Толпа обступила объявление, лезет вперебой, словно тушит пожар, ломит, колотит витрины; объявление изорвано в клочки. Кем? Как? Всеми. Набрасывались все, и каждый считал за счастье хоть уж не рвать, а только потоптать его.
Изорвано, истоптано, поругано.
И стало тише.
В дальней кузнице, отделенной стеной от завода, еще хрястал и потрясал завод паровой молот, но как будто испугался сам себя в общей тишине и, оборвавшись на полуударе, сразу замолк.
Все сошлись в сборочной мастерской. Слесаря расположились у верстаков, прибывшие потом токаря, фрезеровщики и сверловщики встали дугой напротив. Встали торжественно и ждут чего-то, переговариваясь.
Уж хотели что-то начать говорить, как вдруг валом повалила толпа из котельной. Черные, прокопченные дымом, покрытые пылью, с загнутыми рукавами, серьезные идут, прут без остановки.