Выбрать главу
Я помню деревянный дом, где папиросный дым столбом, за окнами собачий холод. Вморожен в небо лунный круг, но молод мой высокий друг и я самозабвенно молод.
Нет, нам еще не вышел срок, нас водка не сбивает с ног, а только силы прибавляет. Мы загуляли до утра, нам дела нет, что Ангара величественно прибывает.
Звезда над черною сосной, фонарь на улице пустой, сиянье в чреве котлована… Вся эта жизнь уйдет на дно, дыхание затруднено волной морозного тумана.
Вся эта жизнь ушла на дно, а вместе с нею заодно и этот дом, и эти годы… Над Братским морем тишь да гладь, глядишь — и взглядом не объять его искусственные воды.
(1967)

Сколько за эти годы у нас было душевных разговоров, размолвок, споров, восторгов — не припомнишь, — и все вокруг самого главного, чему в те романтические времена мы уже посвятили свои судьбы, — вокруг русской поэзии… Что она такое? Что значит быть русским поэтом? Что есть правда в поэзии?.. Как совместить поэзию и личную судьбу? На эти вопросы никто не мог ответить нам, кроме нас самих…

Передреев был одним из немногих поэтов моего поколения, кто каким-то чутьем ощущал, что есть правда и что есть неправда в стихотворении… Слух на правду (эстетическую, этическую, духовную — любую) у него был абсолютный, и поэтому я свои новые стихи читал ему первому, начиная с 1959-го и кончая 1986 годом, когда летом приехал к нему в его новую квартиру на Хорошевском шоссе, чтобы прочитать написанную мной в тяжелейшем душевном состоянии поэму "Русские сны"… Я верил ему больше, чем себе, когда нам было по двадцать пять лет, и продолжал верить, когда нам стало по пятьдесят… А через год с лишним мне пришлось сказать последнее слово над его могилой…

Через несколько месяцев после нашей встречи на берегах Ангары в моей московской квартире раздался телефонный звонок: Анатолий Передреев и его грозненский друг Володя Дробышев прибыли завоевывать Москву. Вечером мы встретились у Центрального телеграфа, откуда я повел своих друзей в ресторан ВТО — надо же было показать "провинциалам" столицу! Именно там, когда ресторан уже закрывался и нас начали потихоньку выгонять из него, до нас дошло, что за соседним столиком сидит Михаил Светлов. Мы были молодыми и бесцеремонными поэтами и тут же перетащили мэтра к себе. Да он и не возражал, поскольку хотелось еще выпить, а было не на что. Передреев же с Дробышевым приехали из Сибири с деньгами…

— Босяки, — сказал нам Михаил Аркадьевич, — здесь нас не уважают, пойдемте-ка в "Националь"…

Мы шли по неоновой, сумеречной, летней Москве, бережно поддерживая с обеих сторон сухонького Михаила Аркадьевича.

— Да вы, ребята, гуманисты, — растроганно бормотал автор "Гренады". — Вы настоящие поэты, не то что те двое негодяев, которые недавно пришли ко мне домой и сразу начали антисемитские разговоры. Моему сыну боксеру пришлось спустить их с лестницы…

А мы тогда еще и знать не знали, что такое антисемитизм…

Я уже работал к тому времени в журнале "Знамя", Дробышев начал сдавать экзамены на истфак МГУ, Передреев в Литературный институт, и мы встречались друг с другом чуть ли не каждый день.

Наша журнальная комната, где кроме меня сидели два сотрудника отдела критики — Самуил Дмитриев и Лев Аннинский, была настоящим литературным клубом. Здесь засиживались за чаем, а то за кое-чем покрепче — Владимир Соколов, Игорь Шкляревский, Юз Алешковский, Вадим Кожинов, Дмитрий Стариков, Василий Белов, Николай Рубцов. Иногда, спускаясь со второго — начальственного — этажа, к нам заглядывали ветераны советской литературы, остроумцы, краснобаи 20—30-х годов. Шкловский открывал рот и мог часами, как заведенный, вспоминать о Маяковском, о том, как по его, Шкловского, приказу в моторы броневиков, должных защищать Временное правительство, подсыпали песку, и это в немалой степени способствовало победе советской власти…