Выбрать главу

В моей записной книжке 1960 года сохранилось еще несколько записей того, что говорил нам Николай Асеев:

"Я больше не хочу участвовать в авантюре, называемой советская поэзия. Я не хочу работать в рекламном бюро, я ничего не понимаю и не могу напечатать лучшую свою антивоенную поэму об испытании атомной бомбы".

"Слуцкий и Мартынов что придумали — перешагнуть Маяковского! Да его сначала понять нужно".

"Маяковского трижды в партию не принимали за мелкобуржуазность, вот почему он написал: "Я подыму, как большевистский партбилет, все сто томов моих партийных книжек". А когда он решил в РАПП войти, что ему говорили? "Мы Вас принимаем, но у Вас есть отрыжки мелкобуржуазности". Он стоял, слушал, молчал, курил".

"Позднего Пастернака — не принимаю!"

"Шостакович был ничего, но стукнули ему по голове за "Леди Макбет" (тут Асеев неожиданно и сильно шлепнул себя по лысине), он и замолк…" Словом, Асеев и Сельвинский были два сапога пара, вечные "новаторы", уже не понимавшие, в каком времени они живут.

Анатолий Передреев до своего появления в Москве успел отслужить в армии, поработать в плавильном цехе и за баранкой самосвала, на Саратовском химическом заводе, и стихи написал естественные, предельно правдивые обо всех этапах своей трудовой жизни, но в этих стихах где-то между строк чувствовалось, что не для этой биографической правды он пришел в мир, а для чего-то большего, что на первых порах еще неясно было ему самому.

Помню, как в 1962 году, после первых своих летних каникул, вернувшись из Грозного, он разыскал меня в "Знамени" и утащил в Дом литераторов, чтобы, не теряя ни одного дня, прочитать мне новые стихи. Пестрый зал ресторана был полупустой, мы уединились в углу, слава Богу, никто нам не мешал, и я слушал с наслаждением, как мой любимый друг, под обаянием которого я жил в те времена, читает мне, первому:

Заболев по родимым краям, Из далеких вернусь путешествий, Тишина… и струится заря, И петух голосит на насесте.
Ничего не обещано мне, Не завещано здесь ничего мне, Никакое наследство не ждет, Не вручается сызнова детство.

Простенькие рифмы, как бы спрятанные внутри строфы, придавали стихотворению дополнительную естественную изысканность и привели меня в восхищение!

Просто пахнет, как прежде, земля, И высокий скворечник на месте… И встает надо мною заря, И петух голосит на насесте!

Стихи развивались как сама жизнь, обнаруживая какое-то ее скрытое величие, ее обыденную святость, это была поистине новая, еще никем так последовательно не осуществленная интонация в молодой русской поэзии 60-х годов.

Возвращаюсь к простым вещам, К свету малому В малом окошке, Приобщаюсь к дымящимся щам, Приручаюсь к домашней ложке!
Задеваю стол и кровать, Как слепой, прикасаюсь тихо… И гляжу на закате На мать — Мать сидит на скамейке тихо… Я не видел ее никогда!

"Не видел", то есть не понимал поистине святой правды и красоты этих родных русских лиц, внезапно открывшихся ему.

Я склоняюсь к моей старухе, — Что глядит она так? И куда? Отчего так сложены руки?

С этих поразивших его чувство и сознание картин и началась подлинная поэтическая судьба Анатолия Передреева. Свой путь к родине он искал, отвращаясь как от спекулятивно-эстрадной, евтушенковской, так и от сусально-патриотической колеи.

Обниму тебя, березка, Слышишь мой привет? Я пришел не за разверсткой Ходовых примет.
Кто с отзывчивым талантом Мчит на твой простор Так, как будто эмигрантом Был он до сих пор.
Много их, своих привычных, Тяжких, как недуг. Заповедных и столичных Браконьеров душ.

А еще его выделяла изо всех нас какая-то монашеская, почти религиозная любовь к поэзии, жесточайшая требовательность не только к себе, не только к нам, грешным, но и к своим кумирам — Лермонтову, Есенину, Блоку. Мы подшучивали над Есениным и Блоком, как над людьми своего круга… Я читаю вслух одно из своих любимых стихотворений Сергея Есенина "Каждый труд благослови, удача", дохожу до строчек:

Хорошо лежать в траве зеленой и, впиваясь в призрачную гладь, чей-то взгляд, ревнивый и влюбленный, на себе, уставшем, вспоминать.