В XIV и XV веках наступил закат миннезанга. Все реже рыцари обращаются к поэзии. К тому же в новых исторических условиях само куртуазное служенпе становится явным апахронизмом. Новые веяния проникают в придворную поэзию. Собственно куртуазный элемент отходит на второй план, уступая место бытовым зарисовкам и размышлениям о состоянии современного общества. Графу Гуго фон Монтфорту (1357—1423) любовное служение даже начинает казаться греховным. Он твердит о быстротечности всего земного и предостерегает сильных мира сего от несправедливых поступков. Его удручает трагическое неустройство окружающей жпзни. По его словам, «мир сбился с пути», превратился в «дурацкий балаган». О торжествующей кривде и деградации рыцарства с тревогой и негодованием писал последний талантливый миннезингер — Освальд фон Волькенштейн (1377— 1445), проживший бурную, наполненную приключениями жизнь. Подобно Тапгейзеру, оп склоноп рассказывать о пережитом. Призрачпому миру куртуазного идеала предпочитает оп конкретные проявления жизненной правды. Даже весна наделена у него местным, тирольским колоритом. Наряду с пылкими любовными песнями, создавал он песни кабацкие, наполненные хмельным разгулом.
На этом заканчивался миннезанг, уступавший место бюргерскому мейстерзангу.
Наше представление о лирической поэзии средних веков было бы, йшюшо, весьма неполным, если бы мы прошли мимо латинской поэзии вагантов (vagantes — «бродячие люди»), озорных школяров, неунывающих клириков, поклонников Бахуса и Венеры. В средние века латинский язык был не только языком католической церкви, по также языком науки и образованности. В университетах, монастырских и городских школах занятия велись на латинском языке. Это давало возможность школярам, склонным к перемене мест, перебираться из одного университета в другой, из одной страны в другую, повсюду встречая привычную обстановку латинского велеречия. Встречались среди вагантов также клирики без определенных занятий, появлявшиеся то здесь, то там, представители низшего духовенства, не взысканные щедротами фортуны, разбитные клерки,— пестрая и шумная толпа латиноязычных поэтов из разных стран. Поднимая вагантов над массой «профанов», латинский язык приобщал их к духовной элите средних веков, вместе с тем на иерархической лестнице того времени они занимали достаточно скромное место. Большие господа посматривали на них свысока. Ваганты знали, что такое бедность и что такое унижение. Это сближало их с демократическими слоями, да, вероятно, многие из них вышли из этих слоев.
Во всяком случае, в поэзии вагантов проступали демократические черты. Ученые почитатели Овидия и Горация, искусные версификаторы, при случае блиставшие школьной эрудицией, охотно обращались к фольклору, используя мотивы и формы народных песен. По-латыни зазвучали и женские песни, и песни рассвета, и «весенние запевы» и т. п. Ваганты не стремились приукрашивать жизнь. Им совершенно чужда куртуазная манерность. В их жилах буйно колобродила молодая кровь. Они всегда готовы прославить щедрые дары природы, без всякого жеманства воспеть плотскую любовь, радости вииопнтия и азартные игры. Один из самых талантливых вагантов, называвший себя Архипиитом, то есть «поэтом поэтов» (середина XII в.), даже признавался, что кабацкий разгул укрепляет его вдохновение («Исповедь»), С уважением относясь к науке, гордясь тем, что со временем и они станут ее оплотом, ваганты в то же время шумно ликуют, когда приходит «день освобождения от цепей учения», песнями, плясками, любовными забавами отмечают они этот знаменательный день.
Радость и свобода — вот к чему устремлена душа вагантов. Устремлена в то время, когда вся жизнь средневекового человека была всецело подчинена строгой сословной и корпоративной регламентации. Этому чопорному миру ваганты противопоставляли свое вольное братство, в которое доступ открыт всем добрым и веселым людям, всем, кто готов поделиться последним грошом с нуждающимся, кто лишен высокомерия и ханжества,— без различия пола и возраста, общественного и имущественного положения, национальной принадлежности и вероисповедания. Зато лицемерным святошам, наглым щеголям и хищным стяжателям в вольное братство доступ заказан («Орден вагантов»). Манифест вагантов уже намечал путь, со временем приведший к «Телемскому аббатству» великого гуманиста эпохи Возрождения Франсуа Рабле.
Однако, мечтая о свободе и человеческой доброте, ваганты но собственному опыту знали, что мир, окружавший каждого из них, был скорее злым, чем добрым. Бедность следовала за ними но пятам, прерывала их учение, заставляла их мерзнуть и голодать. И хотя молодые весельчаки готовы были подчас и себе и другим внушать утешительную мысль, что бедность даже добродетель, им все же было трудно продираться сквозь жизнь с пустым карманом в дырявом рубище. Не раз и не два в песнях вагантов звучали жалобы на унизительную бедность, которая делала их игралищем бездушной фортуны. Об этом писал Архипиит Кельнский, сравнивавший себя с листом, гонимым по полю неутомимым ветром. Об этом писал и другой замечательный вагант — Гугон, по прозвищу Примас Орлеанский (около 1093—около 1160), немало испытавший на своем веку. Он, как и Архипиит, бойко выставлял на всеобщее обозрение свои неудачи и гораздо реже — удачи. Впрочем, ведь и куртуазные лирики в духе времени позволяли окружающим заглядывать в свою интимную жизнь, но то была жизнь, граничившая с легендой, подчиненная изысканной куртуазной моде. Ваганты не отрывались от грешной земли. Они гораздо конкретнее, откровеннее, хотя, вероятно, и им свойственно стремление подчинять поэтический мир определенной схеме, в которой уже не «высокая» любовь, а кабацкий разгул занимал одно из главных мест. В этом разгуле ваганты обретали желанную свободу, в то же время из-за него они часто превращались в голодранцев, тщетно взывавших о помощи к сильным мира сего.
Жестокосердие, обличаемое в песнях вагантов, чаще всего сопряжено с алчностью, с сребролюбием, стяжательством. Особенно широко эта тема развита в поэзии Вальтера Шатильонского (около 1135—1200), одного из самых образованных латинских поэтов XII века, автора обширной эпической поэмы «Александреида», посвященной деяниям Александра Македонского. Вальтер и ваганты, его последователи, гневно сетуют на то, что мошна стала подлинной владычицей мира. Ей служат надменные графы и дворяне, гоняющиеся за роскошью, и что особенно худо — ей служит духовенство, возглавляемое папской курией. Обличая клир и прежде всего разросшуюся симонию, поэты не стесняются в выборе крепких словечек. Церковников они называют волками в овечьей шкуре, церковь сравнивают с продажной блудницей, а папский Рим — с грязным рынком, преисполненным скверны. Эти резкие выпады против князей церкви и их подручных, если и не делали вагантов воинствующими еретиками, наподобие Арнольда Брешианского, казненного папой в 1155 году, все же свидетельствовали о их вольномыслии. Ваганты не были раболепными чадами церкви. Они не желали кривить душой и прославлять то, что считали дурным и вредным. Дух вольномыслия царил в их лирической поэзии, от которой; говоря словами Рабле, «скорее пахнет вином, чем елеем». Архипиит Кельнский мог, например, вполне благочестивую стихотворную «проповедь» неожиданно закончить обращением к богу, которого он убедительно просит снабжать его деньгами. А в своей знаменитой «Исповеди», пронизанной горьким юмором, прославить беспутную жизнь ваганта, предпочитающего умереть не на ложе, а в кабаке. Серьезные жанры духовной словесности тем самым приобретали пародийное звучание. Обращаясь к распространенному в средние века жанру «прений» (диспутов), ваганты заставляют заурядное пиво спорить с виноградным вином («Спор между Вакхом и пивом») или же, касаясь традиционного вопроса: кому в делах любовных следует вручить пальму первенства, ставят молодого школяра-клирика выше высокородного рыцаря («Флора и Филида»),