Владимир Шулятиков
Поэзия «воли к силе и воли к жизни» (С. Надсон)
Нередко, – особенно за последнее время, – приходится слышать циркулирующее среди публики мнение о том, будто Надсон – типичный «нытик». Критики, в свою очередь, обращают преимущественно внимание на мотивы «разочарования», на пессимистические настроения его поэзии. Надсон характеризуется обыкновенно, как поэт «женственного лиризма», как поэт, лишенный способности извлекать из своей лиры «мужественно-страстные и энергические звуки», как поэт, исполненный «тихой грусти». Стихотворения Надсона сравниваются с «неутешными слезами преждевременно увядающей красоты».
Но подобные суждения о Надсоне крайне несправедливы: они совершенно игнорируют положительные стороны его лирики.
Правда, Надсон – яркий пример «слабого», «раздвоенного», изнывающего под бременем «страданий» и скорбей интеллигента. Правда, Надсон слишком много говорил о своих страданиях и скорбях. Но он не ограничивался простым описанием их и жалобами на свою «бесталанную долю». Он постоянно старался стать «выше судьбы». Его лирике вовсе не так чужды «мужественно-страстные и энергетические звуки», как это кажется с первого взгляда. Больной – он постоянно проявлял стремления к настоящей, полной жизни, «уставший» и «слабый» – он постоянно грезил о силе.
В его лирике можно найти предпосылки того мировоззрения, которое нашло свое яркое выражение в философии «воли к силе и воли к жизни»… Перед его умственным взором мелькает силуэт того обстоятельно-величественного образа, который лег в основу учения о «сверхчеловеке»…
Одним словом, Надсон, по положительным сторонам своей поэзии, весьма близко стоит к проповеднику «сверхчеловеческих» начал, апостолу «исполинов будущего» – Фридриху Ницше.
I
В предисловии ко второму тому своего философского трактата «Человеческое, слишком человеческое» Ницше делает следующее ценное признание: указывая на «здоровые», даже «веселые» настроения, которыми проникнут ряд его произведений, написанных непосредственно после его отречения от «романтического пессимизма» – от культа шопенгауэровской философии, – он заявляет: «однако, от более проницательного и сочувствующего взора не ускользнет то, что придает особенную прелесть этим сочинениям, – он замечает именно, что в них говорит человек, страдающий и обездоленный, и говорит так, как будто он не страдает и не обездолен»[1].
Еще определеннее выражается он в одном из своих писем.
Болезненное состояние является энергическим стимулом к жизни. Таким стимулом кажется мне период моей долгой болезни: я открыл тогда жизнь, как нечто совершенно новое; я наслаждался вещами, которыми неспособны наслаждаться другие; из моего стремления к жизни, к здоровью я создал свою философию… Именно в годы наибольшего понижения моей жизненности я перестал быть, пессимистом; инстинкт самосохранения запретил мне создать философию убожества и малодушия.
В приведенных цитатах – ключ к пониманию Ницшевской философии он вскрывает ту истинную, психологическую и патологическую подпочву, на которой эта философия выросла, они дают возможность осветить должным образом таинственную фигуру носителя «сверхчеловеческой» силы, закованного в латы «холодной жесткости», проповедника «морали господ», великого хищника, «самодовлеющего» философа – отшельника Заратустры.
Образ Заратустры, перед которым любят преклоняться, как перед чем-то недосягаемо величественным, оказывается лишь pium desi-derium страдающего и обездоленного, пораженного тяжелым недугом интеллигента. Создавая его и стараясь, таким образом, излечиться от своего недуга и своего пессимизма, Ницше вовсе не переходил в лагерь безусловных оптимистов.
Пессимизм, от которого отрекался Ницше, был, как видно из его слов, пессимизм «романтический». Этим именем Ницше называл пессимизм людей, загипнотизированных разочарованиями, пресыщением, одиночеством и другими «болотными трясинами» настолько, что им недоступно даже стремление выбраться из этих «трясин», – пессимизм людей, скользящих взором лишь по поверхности жизни и не старающихся заглянуть в ее «трагическую» глубину. Это, – по мнению Ницше, – пессимизм «побежденных». Пессимизму побежденных он противопоставлял свой пессимизм.
Свой пессимизм он определял, как «волю (стремление) к трагическому». Тот, кто носит в своей груда эту «волю», не испытывает страха ни перед чем «ужасным или загадочным, свойственным всякому бытию»: ужасное является для него даже желанным. Он одушевлен «отвагой, гордостью, тоской по могучему великому врагу». Он, трезво смотрящий на жизнь, не заблуждающийся нисколько относительно лежащих в ее основе трагических элементов, тем не менее, имеет силу идти навстречу жизни, ее ужасам и опасностям.