Этот поэтический образ, в котором черты Шекспировских женщин – Дездемоны, Офелии, Корделии – слились с прозрачными красками северных саг, необыкновенно гармонирует с лиризмом нашей поэзии после-Пушкинского периода. Эта малютка, созданная из серебристо-снежного сияния зимней ночи, с печалью на скорбном лице, со следами слез на ясных глазах, с последними блеклыми цветами в руке, с очарованьем молитвенной благодати, веющим от всего существа ее, – эта женщина особенно близка и дорога для больного сына века, ищущего выхода из чувства неудовлетворения и сомнения, уязвленного жалом мировой скорби и полного несказанного стремления. Близ этой женщины притупляется острое чувство, и душевная боль разрешается сладким томлением…
Мы старались уловить этот образ в поэзии г. Фета, потому что ни у кого не выразился он с такою прозрачностью; но он живет и у других поэтов того же круга, например у г. Тютчева и у г. Полонского. Ощущение неудовлетворенности, стремление к выходу, к отвлечению, есть общая черта всей нашей поэзии сороковых и пятидесятых годов. У г. Майкова это чувство выразилось в другой форме, но с не меньшею силой, в лучшем его произведении: Три смерти не говоря уже о многих мелких лирических стихотворениях, отразивших на себе влияние Гейне.
Замечательно что критика того времени вовсе не заметила насколько тон этой поэзии и ее вдохновение исходят из глубины жизни и духа времени. Чувство неудовлетворения, проходящее обильною струей в этой поэзии, ускользнуло от внимания критики, видевшей только поэтические темы которые казались ей весьма удаленными от жизни и проглядевшей незримую нить связывавшую эти темы с общественными и историческими условиями. Критики замечали только что поэты поют о любви, о женщине, что чувствуемая в их поэзии страсть есть страсть к женщине, – и когда в конце сороковых годов в журналистике нашей возникла идея о необходимости ближайшей связи литературы с жизнью, вся не-Некрасовская поэзия весьма смело была отнесена к области «чистого искусства», пребывание в которой для писателя сделалось предосудительным. К шестидесятым годам такой взгляд утвердился окончательно со всеми крайностями увлечения, и поэты не-гражданского закала торжественно доставлены на одну доску с ворами (в известных стихах г. Некрасова.
Рассматривая поэзию более со стороны формы чем внутреннего содержания, журналистика конца сороковых годов нашла ее весьма далекою от возникавших тогда общественных задач, и заявила требования которым поэты после-Пушкинского периода весьма мало, по ее мнению, удовлетворяли. Журналистика требовала прежде всего отрицания существующего общественного строя. Она не заметила что и без того отрицание было мотивом поэзии Гейне и его последователей; она хотела отрицания резкого, голого, не прикрытого поэтическим стремлением к красоте и к художественным идеалам. Все обрекавшееся в художественные формы казалось ей бесполезным, не достигающим тенденциозной цели. Поэзия должна была служить протестом против социального неравенства; в этом смысле поэтическое поклонение красоте признавалось чем-то аристократическим. Симпатии журналистики перенесены были на так называемую меньшую братию, об освобождении которой от социальных оков давно уже говорила европейская печать. Отсюда возникло требование народности, то есть литературе предписано было заняться бытом и интересами русского крестьянина и отстраниться от художественных идеалов, как чуждых народной, или вернее, простонародной жизни. Известные строки Пушкина —
сделались предметом раздора в нашей периодической печати, усмотревшей в этом определении поэта прямое противоречие возникавшим новым требованиям. Г. Некрасов отозвался на это движение стихотворением: Поэт и гражданин, в котором ставит спорный вопрос таким образом:
Он ее прибавляет, было ли бы родине легче если бы поэт изменил своему назначению. В этом же стихотворении он посвящает «сладким» поэтам такие строки: