– Да иди ты, морэ! – смеясь, отмахивался Митро.
Илье казалось, что друг почти не изменился за эти годы. Несмотря на сорок пять лет, седины в буйных кудрях Арапо было мало, и лишь прибавилось морщин на лбу, да голос звучал тверже: Варька говорила, что заправляет в хоре теперь Митро. Яков Васильич, которому уже было под семьдесят, все реже и реже выезжал с хором в ресторан, а шумные пьянки ночь напролет «на фатерах» у купцов и офицеров и вовсе были ему не под силу.
Хор Якова Васильева сильно помолодел. В солистах сейчас ходили сыновья и дочери тех, с которыми Илья когда-то пел в ресторане. Из прежних остались только Стешка, бывшая теперь не столько певицей, сколько конвоиром при своих пяти дочерях, да братья Конаковы, поседевшие, но по-прежнему считающиеся лучшими гитаристами Москвы. Илья уже успел услышать, что Зина Хрустальная, бывшая звезда жестокого романса, так и не вернулась в хор, оставшись содержанкой графа Воронина и родив ему шестерых детей, и что совсем недавно граф все-таки женился на ней. Гришку Дмитриева десять лет назад зарезал, стащив с собственной жены, купец Расторгуев. Сестра Митро, хорошенькая плясунья Аленка, вышла замуж за сибирского золотопромышленника, проездом оказавшегося в Москве и упавшего к ее ногам, и укатила с мужем в Нерчинск. Другую сестру, Любку, сосватали цыгане из Петровского парка, и она пела в «Яре». Дядя Вася окончательно спился и не появлялся не только в ресторане, но даже на Конном рынке, окончательно усевшись на шею дочери. Гашка, удачно попавшая на содержание к богатому купцу Рахимбаеву, умудрялась кормить отца, бабушку и еще пять нищих цыганских семей, внезапно оказавшихся ее родней. В ресторане теперь блистали дочери Стешки, дуэт брата и сестры Конаковых-младших, причем Федька еще и чудесно играл на гитаре, а его сестра Иринка мастерски отплясывала «венгерку». Старшие из восьми дочерей Митро (младшей едва исполнилось пять лет) тоже были прекрасными плясуньями, а старший сын Яшка уже был известен всей Москве как хороший гитарист и редкой красоты баритон.
– Кузьма-то где? – Илья уже все глаза проглядел, высматривая старого друга среди цыган. – Не ушел он от тебя?
– Куда ему идти... Явится, подожди. Я его сам четвертый день не вижу. Пьет где-нибудь на Сухаревке.
– А ты что же разрешаешь?
– А что мне – пороть его? Мальчишка он, что ли? Ведь тоже четвертый десяток разменял, а мозгов все нету. И из-за кого все, дэвла?! – вдруг взорвался Митро, ударив кулаком по столу. Подпрыгнувшие стаканы жалобно звенькнули, цыгане обернулись, но Митро не заметил этого. – Ни за грош пропал, понимаешь? Ни за медную копейку! Из-за потаскухи! Столько лет прошло, а все успокоиться не может. Сколько я ему баб приводил, каких цыганочек показывал... Все не слава богу, так и живет бобылем...
Илья только вздохнул. К счастью, в углу запела Настя, и Митро тут же забыл обо всем, весь подавшись вперед и жадно вслушиваясь в песню. Это была «Не вечерняя», которую семнадцать лет назад Настя запевала в хоре. Илья тоже повернулся на голос. Настя сидела на диване рядом с отцом и Марьей Васильевной, перебирала струны маленькой «краснощековки»[19] с узким грифом. И не так уж громко пела она, но в комнате разом стихли все звуки.
– «Ах, да вы подэньти...» – вполголоса вступил вторым голосом Митро.
Илья тут же опасливо взглянул на хоревода, и действительно, Яков Васильич нахмурился. Но ничего не сказал и чуть погодя запел сам красивым, чуть вздрагивающим баритоном:
– «Вы подэньти мангэ, братцы...»
– «Тройку мангэ серо-пегих...» – не сговариваясь, подхватили Стешка, Илона и Иринка Конакова.
А затем прорвало остальных, цыгане один за другим вступили в песню, и по комнате поплыла мощная волна теноров, басов, баритонов, альтов и колоратурного сопрано. Последнее, к изумлению Ильи, принадлежало Анютке, племяннице мадам Данаи.
Слушая песню, Илья думал о том, что эту «Не вечернюю» в цыганских хорах кто только не пел. Он сам слышал ее сто раз от разных певиц. И ведь неплохо пели. Но так, как Настька, не выводила ни одна. Кто еще мог вести мелодию так тихо и вместе с тем сильно, так нежно и чисто, будто не песня это, а капли росы на степной траве, будто не цыганка поет, а ветер гуляет в озерных камышах, жаворонок заливается где-то под облаками... Откуда только это в ней? И не ушло, не погасло за столько лет. И по цыганам видно, что певицы лучше Настьки в хоре больше не было.
– Ах, господи ты наш дорогой и все угодники... – протяжно вздохнул Митро, когда песня кончилась и смеющиеся цыгане обступили Настю. – Ты-то что не пел, Смоляко? Надоела тебе, что ли, Настька за столько лет? Ну, кто сейчас так сможет, скажите мне?
– Что – голосов в хоре нет? – удивился Илья.
– Да есть, сам ведь слышишь... Стешкина Наталья, Федька Трофимов, мои девки кое-как воют... Вон, Анютку Данаину слышал? Голосок у девки серебряный, в церковном хоре поет по праздникам, а к нам не идет. Яков Васильич звал, а она смеется. Позориться, говорит, только. Нет, голоса-то, морэ, имеются, да все не то. И потом – слышал бы ты, что они сейчас поют, Смоляко! – вдруг с досадой вырвалось у Митро. Илья непонимающе посмотрел на него. – Помнишь, что мы-то пели? Романсы, песни старинные, красивые... Помню, как заведем с Настькой «Не позабудь меня вдали» на два голоса – господа разум теряли! А вы с Варькой разве «Отойди, не гляди» не пели? А от тебя разве с ума не сходили? Как вспомню – «Твои глаза бездонные»... А сейчас что? Куплеты какие-то, песенки дурацкие, ни голоса не покажешь, ни ноты высокой не возьмешь. Ей-богу, позор один! И публика другая пошла. Раньше, помнишь, графья-князья ездили, купцы именитые. А сейчас поналезет в ресторан рвань всякая, рассядется, как царский сват, «беленькими» машет и требует «Гулял я, мальчик, по Адессе»...Тьфу! Измельчали господа-то. Вон, к моей Маргитке знаешь кто ездит? Сенька Паровоз!
– Кто такой? Купец?
– Если бы... – вздохнул Митро. – Мазурик. Первый вор на всю Москву. Выглядит-то, конечно, барином и деньги большие привозит, мы потому и не препятствуем...
Илья посмотрел на Маргитку. Та с самого начала вечера сидела в углу, забравшись с ногами в большое кресло и держа на коленях гитару, струн которой иногда небрежно касалась. На полу возле кресла сидел Яшка – шестнадцатилетний сын Митро, очень похожий на отца широкими скулами и узко, по-татарски разрезанными глазами. Изредка он что-то сердито говорил сестре, но Маргитка не обращала на него никакого внимания, продолжая баловаться на гитарных струнах. Лицо ее было задумчивым, глаза смотрели в открытое окно, и впервые за вечер Илья мог внимательно рассмотреть дочь Ольги.
Темное, почти кофейное лицо Маргитки поражало неправильностью черт: слишком резкие, грубоватые скулы, широкие, как у мужчины, брови, нос с горбинкой, крупные, слегка вывернутые губы – будто она держала в них горошину. Но зато глаза, глаза... Большие, недобрые, зеленые, и ресничищи до полщеки. Цвет – от отца, взгляд – от матери, подумал Илья, снова вспомнив Ольгу. Красавицей та была, что и говорить. Правда, он, Илья, тогда умирал по Настьке, да и старше его Ольга была лет на пять... «А эта моложе на восемнадцать. Ошалел ты, что ли, морэ?» – испуганно одернул сам себя Илья. Как раз в этот миг Маргитка отвернулась от окна и в упор посмотрела на него. В ее взгляде не было ни удивления, ни смущения, и она не торопилась отводить глаза. Это пришлось сделать Илье. Однако с характером девчонка...
– Это ты ее по-болгарски назвал? – спросил он у Митро.
Тот усмехнулся:
– Илона. Мы-то, помнишь, не то что назвать – окрестить ее никак не могли. Все недосуг как-то было, «чайори» и «чайори»... А Илонка взглянула и сразу – «Маргитка»! Имя-то не наше, красивое, – прилипло сразу! Окрестили Марьей, а у цыган так и осталось – Маргитка. Даром что саму Илонку все давно Еленой Степановной зовут, а то, что она из болгар, и думать забыли. Она и наших детей всех по-русски назвала, жить-то, говорит, им здесь...