– Тумэ, добрые люди... – вторил Илья. И дальше – вдвоем, вместе, переплетаясь голосами и слушая, как бьется в тесные стены родившаяся на воле песня:
Песню сложил Илья и до сих пор не понимал, как это у него вышло. Вроде бы отродясь песнями не занимался...
А получилось как-то само, в один из ветреных осенних дней, когда они с Дашкой возвращались в город из табора. До дома было недалеко, но Дашка, устав, села отдохнуть прямо на обочину дороги. Над скошенным полем плыли низкие тучи, накрапывал мелкий дождик, дорога блестела залитыми водой колеями. Над головой слышалось тоскливое курлыканье: неровным треугольником летели на юг журавли. У Ильи, как всегда после таборных встреч, было неспокойно на сердце. Всякий раз хотелось, бросив все, уйти вслед за цыганами, и опять приходилось напоминать себе: Настька, дети, торговля в городе... Задумавшись, Илья даже не сразу услышал, что дочь в который раз о чем-то тихо спрашивает его.
– Что ты, чайори?
– Я спрашиваю – моя мама русская была красивая?
Илья молчал, пораженный. До сих пор он был уверен: Дашка не знает, что Настька ей не мать. Значит, цыганки, эти сороки, уже напели девчонке...
– Она была красивая? – повторила Дашка, и уже нельзя было притвориться, что не расслышал.
– Да, – глухо сказал он. – Очень красивая.
По спине пробежал мороз: Илья представить себе не мог, что отвечать, если Дашке вздумается продолжить расспросы о своей матери. Кто знает, что ей наговорили... И ведь не прикажешь замолчать, не оборвешь: не твое, мол, дело. К счастью, Дашка больше ничего не спросила. А он, отчаянно боясь, что дочь вот-вот заговорит снова, начал что-то напевать. И очень удивился, когда обнаружил, что Дашка подтягивает ему.
– Чайори, что это ты поешь?
– Что ты поешь, то и я.
– А... я что пою?
– Не знаю...
Домой они вернулись затемно. Встревоженная Настя ждала на крыльце и, выбежав навстречу, замерла от изумления: отец с дочерью шли по раскисшей дороге, держась за руки, и в два голоса заливались соловьями на всю округу:
Так и получилась песня, которую через неделю запели все цыгане в переулке. Скоро никто уже и не помнил, что ее придумали Илья Смоляко с дочерью. Дашка пела ее в трактире, и всякий раз при звуках низкого, тяжелого голоса у Ильи сжималось сердце.
Песня кончилась. В комнате повисло молчание. Мельком Илья заметил расширенные глаза Яшки из-за грифа гитары. Но тут Дашка пожала плечами, улыбнулась, и зал взорвался восторженными голосами. Все цыгане кинулись к столу, но Илья видел лишь Якова Васильева, который не спеша поднялся с дивана и через всю комнату пошел к ним. Лицо старого хоревода, как обычно, ничего не выражало. На Илью он даже не взглянул и сразу нагнулся к Дашке.
– Откуда песню взяла, девочка?
– Дадо сложил, – слабо улыбнувшись, ответила Дашка.
Яков Васильев поднял глаза на Илью. С минуту они смотрели друг на друга. И снова Илья не выдержал первым. Глядя в пол, услышал, как отрывистый голос старого цыгана спросил:
– Не врет она? Это твоя песня?
– Она никогда не врет, – не поднимая глаз, сказал Илья.
– Мгм... В хоре не хочешь девочку оставить?
– Нет. – Ответ прозвучал излишне резко, и Илья поспешил оправдаться: – Она слепая, Яков Васильич, без меня никуда не ходит...
– А тебе-то кто не дает?
Илья молчал. Яков Васильич, по-прежнему глядя на Дашку, сказал:
– Завтра, коль охота есть, и езжайте с нами. Где заночуете, решил уже?
– Нет...
– Оставайтесь в доме, во втором этаже две комнаты пустые.
Сказал – и сразу отошел, а Илье достался счастливый взгляд Насти с дивана и ободряющий хлопок по спине от Митро:
– Видал?! Дочь благодари: отошел, старый черт! Я, грешным делом, думал, что ни в жизнь тебя за Настьку не простит.
Илья молчал. Гладил по волосам прижавшуюся к нему Дашку, смотрел в смеющиеся лица цыган. И вздрогнул вдруг: из кресла в углу его в упор разглядывала дочь Ольги.
Угомонились далеко за полночь. Гости разошлись, сонные цыгане разбрелись по своим комнатам. Настя с детьми ушла наверх, Дашку, спросив разрешения, увела к себе Маргитка. В нижней комнате остались только Илья и Митро. В раскрытое окно лезли ветви сирени. Илья, сидя на подоконнике, смотрел на пустую улицу.
Слава богу – кончился день. К вечеру уже голова лопалась от шумливых приветствий, песен и одних и тех же разговоров: да как вы, да что вы, да как Настька в таборе, да как Илья в городе... Тьфу. Будто своих дел у людей нет. И каждая цыганка не поленилась поинтересоваться: откуда у Настьки шрамы на лице? И каждый цыган спросил украдкой: твоя работа, морэ? Как будто Варька не рассказывала им еще бог знает когда. Черти любопытные, все им знать надо, и что было, и чего не было... Хорошо хоть, Яков Васильич из дома не вышвырнул. А хотел ведь, старый черт, по глазам было видать... Спасибо Дашке. Спела так, что у старика сердце вывернуло. Илья машинально огляделся, ища взглядом дочь, но вовремя вспомнил, что та ушла с Маргиткой.
Вот и Маргитка... Что это девчонка смотрела на него так? Наслушалась небось о нем от цыганок всякого, вот теперь и таращится. Те, сороки, сбрешут – недорого возьмут... Но до чего же хороша, проклятая! На Ольгу похожа, и все-таки другая. И взгляд недобрый – так и режет. Настоящий черт зеленоглазый, а не девка. И видно, что никакой на нее управы нет. Верно, даже отца не боится. Илья покосился на Митро. Тот сидел на продавленном диване, дымил трубкой, посматривал в окно, словно ожидая чего-то. Поймав взгляд Ильи, устало сказал:
– Иди спать, морэ.
– А сам чего сидишь?
Митро пожал плечами, что-то проворчал... и вдруг резко поднялся с дивана. В сенях хлопнула дверь, что-то упало, зазвенело, посыпалось. Пьяный голос длинно и грязно выругался. Затем послышалась песня: «Эх, черные очи да белая гру-удь... да самой зари мне покоя не даду-уть...» Митро швырнул трубку на стол и, не обращая внимания на рассыпавшиеся по скатерти искры, пошел к двери. Илья быстро затушил огоньки пальцами. Ничего не понимая, двинулся следом.
В сенях было хоть глаз выколи. Митро приоткрыл дверь в кухню, из-за нее пробился свет лампы, и Илья увидел что-то черное и взъерошенное, держащееся обеими руками за стену. Существо мотало лохматой головой, монотонно, без всякого выражения материлось, потом снова запело про черные очи.
– Явился, сволочь, на мою голову... – тихо выругался Митро. Обернувшись к Илье, буркнул: – Дружок твой – любуйся.
Илья не смог ничего сказать. Конечно, семнадцать лет – срок большой, все они уже не те, что были, и Кузьма тоже... но увидеть такое он не ожидал. В памяти его оставался веселый, юркий мальчишка, гораздый на вранье и выдумки, ворующий на Тишинке пироги и пряники и потом угощающий ими всю улицу, не знающий, что такое печаль. А это... Что ж это?
– И ведь не сильно он пьяный-то, – вполголоса сказал Митро. – Больше прикидывается. Завтра проспится – весь день от меня прятаться будет. И за какой грех мне это, а? Ничего поделать с ним не могу, ничего! Хорошо, хоть Варька твоя приехала! Он, кроме нее, никого не слушает, паршивец...
Как раз в тот момент Кузьма оставил в покое стену и повернулся. Илья увидел черные, затянутые мутной пленкой глаза, один из которых был здорово подбит. Рубаха спереди была испачкана и залита вином, в углу рта темнела спекшаяся кровь. Мутный взгляд уткнулся в Митро.
– Ну... что смотришь, Трофимыч? Вот, пришел... Бить хочешь, что ли?
Посмотрев на Митро, Илья забеспокоился, что к тому и идет. Но Митро сдержался, пробурчав сквозь зубы:
– Надо бы... Только тебе, я вижу, и так уж навешали. Где был?
Кузьма молчал.
– Где был, спрашиваю? – повысил голос Митро. – На Хитровке?
– Ну и хоть бы...