– Ну, как, дочка?
– Плохо... Бредит... – шепотом сказала Настя. Ее сухие глаза в упор посмотрели на мужа.
Илья коротко взглянул исподлобья, опустил голову, уставился на свои сапоги. Настя давно ушла, а он все не мог поднять взгляда, чувствуя, как горят скулы, уже зная: все... Вот тебе и не скажет никому. Вот тебе и промолчит. В горячке все сказала, маленькая... Потому Настька и Яшку от двери гоняет. Что теперь будет?
Пошли один за другим тоскливые, одинаковые дни. Хуже Дашке не становилось, но и лучше тоже, ожидать можно было самого страшного, и в любую минуту. По-прежнему Настя не выходила из комнаты дочери, а Яшку нельзя было оттащить от двери. Даже ночевать он пристроился рядом, принеся из кухни подушку и рваное одеяло. Илья, перебравшийся за печь на кухне, туда, где раньше жил Кузьма, давно уже перестал различать дни и ночи. В ресторан с хором он бросил ездить, и никто не осмеливался просить его об этом: теперь за всю семью Смоляковых отдувался Гришка со своей скрипкой. Ночью Илья часами сидел в темноте, прижавшись лбом к оконному стеклу, по которому сбегали капли дождя, слушал шелест этих капель в саду, дремал, не отходя от окна, просыпался от сквозняка, вставал, делал, чтобы согреться, несколько шагов по темной кухне. Иногда останавливался перед иконой в углу. Спас, едва освещенный красной лампадкой, смотрел недовольно: наверное, помнил, как Илья называл его сволочью. Илья заискивающе крестился, поправлял чуть теплящуюся лампадку, вспоминал единственные знакомые ему слова молитвы: «Отче наш, иже еси на небеси...» Смутно догадываясь, что богу этого будет маловато, говорил дальше от себя, как умел.
«Нет, господи, не сволочь ты, прости цыгана безголового... но совести все-таки нету у тебя. За что Дашку-то? Девочка в чем виновата, господи? Зачем же так-то, у нее же свадьба через неделю должна быть, она и так мало хорошего в жизни видела, слепая она, зачем же вот это, господи, зараза ты этакий? Оставь девочку в покое, оставь, господи, – просил Илья, с ненавистью глядя в мрачное лицо Спаса, отчаянно жалея в душе о том, что не достать этого боженьку с неба, не тряхнуть, не спросить глаза в глаза: – Совсем ты рехнулся, что ли, старый черт? Не видишь, кто на самом деле виноват, чьи это счета, кто по ним платить должен? Что хочешь, господи... Что хочешь, бери, но не трогай Дашку...»
От бессилия Илья срывался на прямые угрозы и, приблизив лицо прямо к освещенному лампадкой лику, сквозь зубы обещал: ну, погоди, господи... Ну, попробуй только возьми к себе Дашку... Он, ее отец, сей же час следом за ней отправится, и вот тогда, господи, вот тогда и поговорим, и плевать, что ты в своем доме будешь и что ты все на свете можешь. Он, Илья Смоляко, тоже не лыком шит. Еще и нож, и кнут в руках держатся. Спас смотрел недоверчиво, лампадка внезапно накренялась, роняя прозрачную каплю масла на пол. Глядя на дрожащее пятнышко, Илья приходил в себя, с ужасом понимал, что угрожает тому, от которого сейчас все зависит, неловко опускался на колени перед иконой, зажмурившись, просил: прости, господи... Прости, не слушай, бес попутал... Не трогай девочку, возьми меня, я пожил, погрешил, я всюду согласен, даже в ад на сковородку, но не трогай девочку, дай ей пожить, дай порадоваться...
Бог молчал. За окном стучал дождь. Красный свет лампадки дрожал на стенах, в спящем доме стояла тишина. Илья поднимался, шатаясь от усталости, садился за стол, опускал гудящую голову на кулаки и засыпал на несколько часов тяжелым, не дающим отдыха сном.
В один из таких дней к нему пришла Маргитка – испуганная, бледная, с растрепанными волосами, кое-как прихваченными сверху красным лоскутом. Илья, сидящий у окна, мельком взглянул на нее, отвернулся. Маргитка молча налила в стакан водки, придвинула к нему. Он так же молча выпил ее.
– Что же будет, Илья?
Он не ответил на ее робкий вопрос. Мотнул всклокоченной головой в сторону двери.
– Иди, девочка.
– Куда я пойду? – хрипло спросила она, садясь напротив. – Куда я пойду? И чего теперь боишься? Все равно твоя Настька все знает...
– Что с того? Кроме нее, никто...
– А мне с этого легче, что ли?! Илья! Да что ты молчишь? – вдруг напустилась она на него. – Что ты молчишь, черт проклятый?! Ты взгляни на себя, на кого ты похож! У тебя же скулы торчат, как у покойника! Иди поешь, поспи, напейся намерть... Видеть я тебя такого не могу!
Он поморщился, мотнул головой, словно отгоняя комара, и Маргитка умолкла. Подошла к окну; глядя на поникшие кусты сирени, скомкала в руках занавеску.
– Боишься, Илья? – стоя к нему спиной, спросила она.
– Боюсь.
– Настьки?
– Нет. Что Дашка...
– Не умрет она. Не бойся.
– Кто знает, чайори? Эта лихоманка проклятая... Знаю я, что это такое. Если бы ты понимала...
– Я все понимаю.
– Ничего ты, глупая, не понимаешь.
Снова молчание. По-прежнему глядя на улицу, Маргитка сказала:
– Ко мне человек от Сеньки Паровоза прибегал с утра. Записку принес.
– Не поймали его еще, Паровоза твоего?
– Нет пока, но со дня на день словят... Он в Крым едет, зовет с собой, пишет – ждать не может, обложили... Пишет, что сегодня еще успеваем, что ждет...
– Поезжай.
– Что?..
Маргитка отошла от окна, приблизилась, нагнулась к сидящему Илье. Заглянув прямо в лицо, убедилась: не пьян. Еще не веря, переспросила:
– Мне – уезжать? С Паровозом?
– Поезжай... если хочешь, конечно. – Илья упорно смотрел в пол.
– Илья, но я совсем не хочу... Илья, ты же... мы же с тобой... – Маргитка растерянно прижала ладони к щекам. – Ты же сказал – поедешь со мной в Бессарабию... Ты не думай, я не извергиня какая-нибудь, мы подождем, пока Дашка встанет, даже на свадьбу ее останемся, а потом... Илья, не молчи! Илья, не пугай меня! Илья, скажи мне...
– Прости меня, девочка.
Беззвучно ахнув, Маргитка села на пол у ног Ильи. Он не поднимал глаз. Помолчав с минуту, глухо сказал:
– Помнишь, ты меня все спрашивала, почему моя Настька такая? Борозды эти на лице у нее откуда? Я тебе скажу. Это не я сделал. Я бы себе руки отрубил, если б я. Знаешь, какой Настька была? Такой красоты свет не родил. Лучше всех была, светилась... А борозды... Это она меня спасала. Собой закрыла, понимаешь? Если бы не Настька тогда, я бы уже семнадцать лет в могиле лежал. Ни одна цыганка бы так не сделала, ни одна таборная! Варька не сделала бы, а она... Я ведь дурак был, молодой был, с ума сходил по ней. В табор ее притащил, думал – обвыкнется, будем жить, как другие... А она жила и мучилась. Почему не ушла – сам не пойму до сих пор. Дети... А потом еще и Дашка...
– Что Дашка?
– Дашка ведь ей не дочь.
– Ты рехнулся? – завопила Маргитка. – Она ведь на нее похожа!
– Ничего не похожа. Ты посмотри получше: Настькины – манеры только, а все остальное – мое и той... Была одна гаджи у меня... что теперь говорить. И тогда Настька не ушла. Не знаю почему. Здесь, в Москве, она и с детьми не пропала бы. А сейчас уже что? Сейчас куда мне от нее?
– Илья...
– Молчи. Я не могу. Я от Настьки никуда не пойду. Если только сама выгонит, а я – нет... Не могу. И дети, и старый я уже, и она...
Маргитка вскочила, кинулась к нему, молча, с размаху ударила кулаком в лицо. Илья не почувствовал боли: в ее руке совсем не было силы. Повалившись на пол, Маргитка вцепилась в свои волосы, завыла сквозь стиснутые зубы:
– Сво-о-олочь... Что ж ты... что ж ты молчал, а?! Что ж ты раньше-то молчал? Да еще врал мне, скотина-а-а...
– Раньше я сам не знал, девочка... Прости меня....
– У-у-у, проклятый... – Маргитка сжимала голову руками, по ее лицу, искаженному, с налипшими волосами, бежали слезы. – Чтоб ты подох... Чтоб ты, сволочь, сквозь землю провалился... Чтоб ты в аду сгорел... Как же я жить буду? Как жить? Без тебя – как?!
– Девочка! – Илья вскочил, рывком поднял ее с пола, прижал к себе, и она прильнула к нему, содрогаясь от рыданий. Страшно хотелось завыть и самому, но Илья боялся, что тогда Маргитка точно сойдет с ума, и только шептал, неловко стискивая в руках ее худенькие плечи: