Мы с Копли иной раз прикалываемся, пользуясь его непомерно усердным стремлением «соответствовать». Я помню, как Копли однажды попросил Ларри оказать ему маленькую дружескую услугу и кое-что передать от него девчонке, которую я утащил домой после концерта. Копли особенно подчеркнул, что она очень просила, чтобы ей принесли эту штуку, но сам он никак не может, и поэтому просит Ларри. В общем, Ларри вваливается ко мне посреди ночи. Несет какую-то пургу, напускает таинственности, я вообще ничего не пойму; и вот, наконец, он улучает минутку наедине с девушкой, и — довольный и гордый, как щенок, угодивший хозяину, — открывает свой волшебный мешок и вручает ей здоровенный фаллоимитатор.
И каждый раз, когда он выставляет себя идиотом, он делает вид, что все так и задумано, что он был во все посвящен с самого начала и сделал это нарочно — ну так, по приколу, чтобы ребят посмешить. И все это он говорит с глупой самодовольной улыбкой, причем, совершенно непробиваемой.
Ларри — это что-то с чем-то. Он пребывает в непоколебимой уверенности, что все человеческие отношения — если не все бытие в целом, — строятся на притворстве, что ты притворяешься. Меня подобный подход огорчает. Хочется сразу его прибить, чтобы не мучался. Он меня бесит как данность, я презираю таких людей, но, с другой стороны, мне даже нравится — то ли из пуританских соображений, то ли скрытых наклонностей к садомазохизму, — что такой человек есть поблизости, потому что он представляет собой как бы карикатурную иллюстрацию ко всем моим убеждениям и жизненным принципам. В каком-то смысле я сам его сделал. И, стало быть, я вполне его заслужил. Он — как мужской вариант Мерри. Как мое собственное неприглядное отражение в кривом зеркале.
Концерт проходит нормально, и Копли больше не бесится. На что я, собственно, и надеялся. Мы играем на открытии нового клуба в мидтауне, и народу набилось — не продохнуть. На самом деле, мы сейчас не в ударе, но для здешней публики вполне покатит, ничего лучше они и не видели; и мы еще привели с собой толпу фанов с Нижнего Ист-Сайда, потому что они — наши верные почитатели и еще потому, что большинство из них тоже не видели ничего лучше. У нас есть несколько новых вещей, которые надо обкатывать на концертах. Да и старые вещи идут на «ура». Но самое главное, Копли остался доволен звуком. Звуковая система, микшерный пульт, микрофоны — все было очень и очень пристойно. Так что Копли играл, как Бог, и — что самое замечательное, — народ в зале выкрикивал его имя и аплодировал его соло. Все-таки интересный он человек. В жизни мой похуизм его бесит, а вот на сцене он с этим мирится и даже всячески одобряет. Ну, то есть, когда мой упомянутый выше похуизм направлен на зрителей в зале.
Сказать по правде, пресловутые зрители в зале приводят меня в замешательство. В том смысле, что я понятия не имею, зачем они здесь собираются, что им из-под меня надо, и хотя я стараюсь их как-то расшевелить, все указывает на то, что мои старания пропадают всуе. Они все в массе своей дебилы. Клинические идиоты. Но, с другой стороны, раз я играю для них, кто же тогда я сам? Либо такой же клинический идиот, либо пособник идиотизма, и тут есть два варианта: либо я честно пытаюсь достучаться до самого лучшего, что в них есть, что по определению дохлый номер, поскольку на это не хватит всей жизни, либо вообще отрешится от зрителя и работать только с музыкой, изливая на зал лишь презрение, и ярость, и потрясенное изумление перед безнадежной пустотой всего-всего-всего — чем я, собственно, и занимаюсь. Иногда это работает, иногда — нет; иногда я в настроении, иногда — нет. В тот вечер все получилось, и даже вечно сердитый Копли остался доволен. Как бывает доволен бродячий пес, поймавший на свалке крысу. Видимо, он убедился, что всякое усилие все-таки окупается, что в этой жизни не все так плохо; просто, наверное, он об этом забыл.
На этой приятной звенящей ноте мы с ним и прощаемся.
9
Сегодня мы выезжаем.
Крисса заезжает за мной на такси. Раннее утро. Самое начало лета, когда весенняя свежесть еще не задушена городским зноем. Потрясающий день, и сам я — ему подстать. Чисто вымытый, в новом прикиде, с дорожной сумкой, в которой уложены мои вещи, и готовый к приключениям. Когда я спускаюсь, Крисса стоит у машины на солнышке и курит сигарету. Видит меня и начинает хихикать. Я растерянно озираюсь, не врубаясь, чего здесь такого смешного, а она уже не хихикает, а хохочет. Я улыбаюсь и тоже пытаюсь смеяться, бормочу что-то насчет своей новой прически: зализанные назад волосы лежат глубокими бороздами, затвердевшими от избытка помады, — но ничего у меня не выходит. Она смеется надо мной. Я смотрю на свое отражение в окошке такси. Перекошенное лицо — очень бледное, и малость опухло: это и от моей наркодиеты, и от того, что пришлось рано встать. «Мокрый» причесон и вправду смотрится странновато, и особенно — эти лесбийские бачки, которые я зачесал на виски, щедро сдобрил помадой для волос и для верности прижал дужками дешевеньких темных очков. Я уже говорил, что я худой, как скелет, и вот на этом скелете висит синтетическая рубашка под пятидесятые годы, которую я раздобыл в магазинчике уцененной одежды. Рубашка вся белая, с беспорядочными вкраплениями розового и оранжевого. Под цвет нашего «Адвенчера». Я решил не изменять своим верным черным «Левисам»; только надел широкий коричневый ремень с большой медной пряжкой. Я смотрю на свои ноги. Яркие оранжевые носки и старые черные туфли с острыми носками, которые я приобрел на блошином рынке.
— Ну и чего ты ржешь?
Крисса машет руками и говорит: «Ничего, ничего», — и таксист открывает багажник, и мы кладем туда наши сумки.
— Это Америка, Крисса. Ты ничего не понимаешь, — говорю я, когда мы садимся на заднее сидение.
Она опять начинает хихикать.
Я сижу — хмурюсь.
— У тебя такой вид… импозантный! Одно удовольствие… я смеюсь от удовольствия… От восхищения!
Таксист заводит мотор и отъезжает от здания, в котором располагается моя безумная квартирка. Я оборачиваюсь к Криссе, хватаю ее за шею, со значением смотрю ей в глаза и шепчу:
— Это и должна быть комедия, ты разве не понимаешь?
— Ага, ага.
— Хорошо. И запомни: это дурной тон — слишком громко смеяться над собственной шуткой.
— Хорошо, хорошо.
Сама Крисса не стала ничего мудрить. На ней — черные слаксы с безупречно отутюженными стрелками, светлые кремовые носки и позолоченные туфли на низком каблуке. Широкая рубаха в яркую разноцветную полоску аккуратно заправлена в брюки. Крисса выглядит великолепно. Такой проказливый бесенок интернациональной любви.
Крисса как-то рассказывала, что однажды она занималась сексом с таксистом. И когда наш таксист открывал багажник, он улыбался ей этакой плотоядной улыбочкой, но я абсолютно уверен, что этого перца можно сразу же исключить — достаточно только взглянуть на белесую россыпь перхоти на засаленных плечах его дешевенького пиджачка. Он поднимает грязную плексигласовую перегородку, и его как бы вообще тут нет. Мы едем по Пятой авеню к тоннелю Мидтаун.
— Хорошо уезжать, — говорю. — Всегда любил уезжать. Чувствуешь себя таким значимым… и в то же время как бы и незнакомым. В смысле, когда ты откуда-нибудь уезжаешь, ты автоматически становишься легендой на том отрезке своего прошлого, который завершается с твоим отъездом, потому что тебя настоящего здесь уже больше не будет, и ты не сможешь ничего испортить; а там, куда ты приедешь, ты пока сам для себя загадка — ты можешь стать, кем захочешь. И это здорово.
— Все-таки ты сумасшедший. Немножко.
— В смысле?
— Ты так говоришь, будто не хочешь быть настоящим, а только — выдумкой.
— Ой, батюшки! — Над этим надо подумать. Думаю пару секунд. — И это, наверное, плохо, да? Ну и ладно. Что я найду себе в утешение, тем и утешусь.