Как я вдруг стал таким старым, что уже говорю так спокойно «пять лет назад»? Если я продержался до двадцати девяти, то смогу продержаться и до сорока. Есть о чем поразмыслить.
— Привет, Крисса. Чего делаешь?
— Ищу фотографии. Мне тут предложили одну работу.
— Ага… знаешь, я тут подумал… я где-то читал, что древние греки считали, что прошлое — оно впереди, а будущее, наоборот, позади. Ну, в смысле, что прошлое уже случилось, и мы знаем, какое оно, мы его уже видели, мы с ним сталкивались, а вот будущее… будущего мы не знаем. И оно все равно, так или иначе, проистекает из прошлого. По-моему, в этом что-то есть, как ты думаешь?
— Да, я знаю, ты любишь загонять свое будущее назад.
— Не будь такой злой. И такой жестокой.
— Вон там твои деньги. Я знаю, что ты спешишь.
— Знаешь, эти древние греки… ты никогда не задумывалась, почему они все такие философы? Может быть, потому что они и придумали это слово. Но мне кажется, они видели мир во всей целостности, а не в частностях. Наверное, из-за того, что у них были боги. А в нас нет богов. У нас — всего-навсего кинозвезды. Понимаешь, их боги — они были, как люди, а мы деградировали настолько, что относимся к людям как к богам. Ты можешь представить, что Лайза Минелли, или Эл Грин, или Клинт Иствуд, если их рассердить, превратят тебя в утку? Тут поневоле станешь философом.
Она смеется. Ура. Это хороший знак. Значит, я еще что-то могу. Я вроде бы взял верный тон.
Но это — всего лишь краткая остановка в моем наркокроссе, и я не знаю, знает ли об этом Крисса, а если знает, то согласна ли это признать, но она все равно презирает меня. Пусть — чуть-чуть, пусть даже с искренним сожалением. Этот мгновенный прилив остроумия — словно мой тайный порок, который она обнаружила совершенно случайно, как будто застала меня у зеркала, когда я целовал свое отражение, и хотя все вроде бы хорошо, мне хочется смыться отсюда как можно скорее.
— Если это Эл Грин, то я бы стала его ручной уточкой, — говорит она, — но на данный момент наш бог — Джек, и он, из каких-то своих извращенных соображений, очень тебе симпатизирует. И я надеюсь, что ты это оценишь. Потому что и мне это тоже выгодно. Я не знаю, какие еще у тебя будут шансы — надо признать, ты всегда что-то находишь, — но у меня тут и свой интерес…
Да. Крисса умеет напустить на себя равнодушную холодность. Она не дает мне никаких шансов. Не кладет палец в рот. И ее можно понять. Я забираю деньги.
— Ладно, увидимся, — говорю. И потом: — Я приду, Крисса. Я знаю, что ты права. Я не знаю, что там за предложение у Джека, но если ты думаешь, что оно интересное, значит, это и вправду что-то стоящее. Я приду. И я буду в хорошей форме.
Прежде, чем уйти, я заставляю ее подняться и обнять меня.
Снова на улицу, где я — Король. Властелин мусорных баков. Иду на добычу.
Процесс добывания дозы — он такой же волнующий и интересный, как ожидание поезда в подземке. Ничего хорошего не случится — приятных сюрпризов не будет — вечное монотонное однообразие с большой вероятностью превращения во что-то, что будет еще даже хуже, чем есть сейчас.
Я снова включаю автопилот и выбираю максимально результативный маршрут. Иду вперед быстрым, решительным шагом, призванным остудить пыл прохожих — кроме разве что самых тупых и клинических психов, — если им вдруг взбредет в голову как-то меня задержать. Я тут не просто гуляю. У меня важное дело. Я знаю, как надо ходить по городу, с выражением устрашающей решимости на лице, так чтобы к тебе подойти боялись — и друзья и враги.
Я таки добываю дозу и мчусь домой со всех ног. Теперь я свободен — меня ничто уже не трясет, кроме рефлекторного беспокойства, заставляющего меня постоянно ощупывать карман джинсов: на месте ли вожделенный пакетик. Я — как школьник, когда уроки уже закончились, и можно идти домой. Теперь у меня есть все. Больше мне ничего не нужно.
Я поднимаюсь по лестнице, перепрыгивая через три ступени, и снимаю рубашку еще до того, как дохожу до гостиной. Раскладываю все свои принадлежности. Быстро, но без лишних движений. Сберегая энергию. Как древний мистик, готовящийся к исполнению ритуала. Своего рода чайная церемония.
Вставило мне мгновенно. Полная тишина, пятна теней в этой комнате — они такие красивые в сочетании с героином. Тревога проходит. Дрожь унимается. Я вполне дееспособен. Мне хорошо. Я в полном согласии с собой.
Тут же рядом — моя записная книжка, бутылочка коки и пакетик с соленым арахисом.
Я — телеграфная лента поэзии, акробат духовного языка, который специально выдумывает обмолвки для ужасающего изящества и веселья моих повторяющихся возрождений. Только для Бога. Бог — это все умершие поэты. Бог — это все и всё. Наблюдатель, который растет, и ветвится, и прощает меня, надеясь на лучшее. Я грежу о мире, созданному по моему образу и подобию, как он исходит лучами из моей пустой комнаты, где я один и счастлив.
Я беру в руки журнал, и по чистому «совпадению» — что человека тревожит, то он и видит, — читаю: "Нет никакого "я"… есть только Бог. Это Он искрится сияющей рябью на поверхности моря среди апельсиновых рощ; и опьяняющий аромат — тоже Он, Он — и ветер, и змей, и акула, и молодое вино. Не думай, что ты — чей-то сон. Ты сам — сновидец".
Парень, который это писал, наверняка живет где-нибудь на Средиземном море. Явный переизбыток библейских мотивов, и в акулах он не разбирается, но эти последние строки — очень дельная мысль. Сажусь сновидеть.
Труся головой, и крошечные акробаты осыпаются блестками, падают, словно прохладный дождь на другой планете, прямо к моим ногам.
Надо уже приходить в себя. Пора собираться на встречу с Джеком.
3
Джек — англичанин. Он — человек скрытный и замкнутый, и не любит рассказывать о себе. И это ставит меня в невыгодное положение, потому что я сам тяготею к пространным и откровенным исповедям. Причем, я даже не знаю, зачем. Наверное, это все потому, что я глубоко убежден: люди способны на все, но проблема в том, что никто этого не признает… И потом, есть такие вещи, которые страшно держать в себе, потому что они пугают, но как только ты произносишь их вслух, они вроде бы переходят в разряд предметов, представляющих чисто научный интерес. И еще одно немаловажное обстоятельство: мне больше не с кем поговорить.
Но как бы там ни было, он не отвечает взаимностью на мои откровенные излияния, но раз я такой искренний и открытый, он начинает вести себя, словно мы — братья, и это меня раздражает, потому что, на самом деле, я его совсем не знаю. Однако я не ропщу, потому что он много чего для меня делает. У него куча денег. Джек — менеджер нескольких алкоголически-спидовых британских групп, и это приносит ему неплохой доход. На самом деле, у меня с ним мало общего — и с ним, и с его запойной командой, — но его уважение к моей скромной персоне льстит. И все же меня не покидает тревожное чувство, что я иногда слишком много болтаю, и какое-нибудь мое неосторожное замечание его заденет, если вообще не напугает, и я больше уже никогда его не увижу.
То, что я делаю в данном случае, называется злоупотребление доверием. Я продаю свою доверительность. Сомневающийся покупатель хочет установить твою подлинность. Джек считает, что я в этом смысле — находка, ему нужен слепок моей одухотворенной души. Он убежден, что во мне есть частица духа той подлинной, искренней, добросердечной Америки, какую он представляет себе в своих подержанных секонд-хенд мечтах; что я —некий сияющий темный странник, скользящий по безбрежным просторам подземного царства его давно уже канувшей в Лету Америки, с честным и подлинным рок-н-роллом по радио. И я не буду ему говорить, что на руке, держащей руль — набухшая дорожка из струпьев от запястья до внутреннего сгиба локтя, а указательный палец второй руки, похоже, навечно застрял у меня же в заднице, а между ними пробивается голый стояк, бешено сотрясая меня, пока я не умру, или кого-нибудь не убью, или не выебу его жену прямо здесь и сейчас. Хотя, может быть, он и сам все знает. Он, вообще, много знает.