я принимаю душ, переодеваюсь, хожу из угла в угол, курю, правда с открытым окном — надо ведь принимать во внимание, что номер для некурящих, — но зато сразу две сигареты, одну за другой, барабаню пальцами по подоконнику, пусть только поднимется, засранец-заговорщик, я бы сейчас и правда просто взяла да отчалила обратно, это действительно своего рода нарушение доверия, которое уже не
чего это он вдруг стучится? вежливость, угрызения совести?
да пошел ты, старикан, но барабанят настойчиво, и потом, мне кажется, что я слышу голос, правда, нечетко, как будто в ковер покашляли, но голос женский, то есть значит это не изменник, я иду к двери, открываю, там стоит, со странной прической — волосы волнистые вместо гладких, темнее обычного, — с очень красивыми серьгами, чересчур ярко накрашенными губами, в довольно узком черном платье и дорогущих сандалиях на шнуровке, клавдия старик, она улыбается, потом оглядывается в коридор, снова смотрит мне в глаза и говорит: «would you let me in, please? just for a moment, we don’t have much time, we should[81]… нам надо поговорить, пока он не вернулся».
VIII
«искать все труднее, в то время как сны инфицируют реальность, в то время как у иллюзий появляются последствия и мотивы фракций попадают в кадр, чтобы гак же быстро… снова… из него… исчезнуть», она улыбается злобно и скользит пальцем по краю черного комода, на котором стоит выключенный телевизор, свет за окном уже не охряный, а пурпурный, он льстит ее лбу и щекам, она говорит загадками, уже без сильного американского акцента, как недавно, но меняет языковые оттенки — только что был аристократичный немецкий севера, теперь же что-то французящее: «я думаю, сила тяготения говорит о том, что мир хотел бы умереть…»
«мир?»
«да, мир».
она красива как раз настолько, насколько я себе иногда, в исключительно хорошие, то есть редкие, дни позволяю казаться красивой: будто бы я сотворила себя и ее, и тогда я понимаю, какой я должна казаться ей: скисшим, подавленным подобием, с поникшими плечами, неженственным придатком живота от дешевой жрачки, студенистыми глазами всмятку, пересохшими губами.
«что ж, мы ведь откуда-то еще, не только отсюда, но было… как там говорят? было неизбежно, что мы», теперь ее слова яснее, и когда она полностью открывает
шторы перед полуфабрикатом города, лежащего у наших ног, то смотрит на меня почти печально, «когда-нибудь появимся здесь, корделия. свобода воли… мы свободны, ибо смертны, если б мы были бессмертны, то нас однажды настигли бы последствия всего, что мы творим, тогда у ответственности не было бы пути отступления, и свобода пропала бы. но поскольку мы можем творить вещи, результаты которых нас переживут, мы свободны».
«я не понимаю тебя, и что ты вообще существуешь, тоже, э-э… бредовая мысль… и зовут меня не корделия».
она поводит правым плечом, что можно так аристократично сделать то, что любой дурак умеет, когда хочет сказать тебе, что плевать ему на твое возражение, мне тоже никогда не
«well, duh. i mean, sure you don’t[82], тебя зовут», сладкие губки танцуют, «клавдия старик, но я это в плане, эх, м-м, как же это там, филологическом, типа, в том смысле, что ты самая драгоценная дочь короля, yeah, а мы остальные две — гонерилья и регана. but it’s all coming apart anyway[83], я хочу сказать, мир долго не протянет, если выпускницы немецких гимназий больше не читают “лира”».
«короче, что… как там тебя, гонделья, рейган… и что ты…»
она подходит ближе, останавливается вызывающе близко и говорит: «можешь звать меня… наниди. yeah, nanidi will do it»[84].