«ни грамма, но мы все равно зайдем, пошли», он открыл бардачок и положил туда бесполезный мобильник: «что толку».
позже, в его хижине: «звучит по-дурацки, но мне всегда казалось, что ты — моя дочь… мне это льстило, понимаешь… ведь я был тем, кто в твоем случае был, как там говорят? посредником».
«я… из россии, да?»
«да. в известной степени ребенок беженцев, ты…»
«в гдр это называли незаконным переходом[131], забавно, что ты именно кого-то с родины трудящихся…» «но ведь младенцем ты ничего не могла с этим поделать, с тем, что твои родители…»
«были за предатели, хи-хи».
«да ладно тебе, то, что я отдал тебя в эту семью, было все же самым благородным и разумным из того, что я когда-либо сделал, ты самая красивая и самая умная», «аккуратнее, только потому… только потому, что мы разных кровей, еще не значит, что я позволю тебе меня кадрить».
это он отмел, одним движением руки: «пф… твои таланты… идеальная фотографическая память, калькулятор в уме, осмотическое усвоение новых слов…»
«и трудных иностранных, типа осмотический!» «наглости тоже хватает, верно, и живая фантазия…» видимо, он не знал, как закончить фразу, потому что это и была самая суть: что эта живая фантазия — не только сила, но и источник всех треволнений, когда-либо возникавших из-за меня.
помешали кофе, поглотали его, и я думаю, мне еще никогда в жизни не было так спокойно, как в этой хижине, — в крайнем случае, когда подолгу смотрела телик, ребенком, ночами, с томасом, по пять-шесть часов, отчего наступала полная прострация, под конец мурун сказал мне: «мои глаза… я почти, как ты там говоришь? кончен, почитаешь мне что-нибудь вслух?»
«конечно, погоди, ха, у меня там кое-что есть», брехт в моей сумочке
стало весело, начали играть: под спиной у нас было много подушек, и мы лежали друг возле друга на мягком пледе, он закрывал глаза, зная стихотворения достаточно хорошо, чтобы понять, когда я его разыгрывала неверными строчками из
вместо: «о великий октябрь рабочего класса!» я читала «о великий октябрь открытой сберкассы!», вместо: «учись, человек в приюте! учись, человек в тюрьме!»— «учись, человек в отеле! учись, человек в петле!», вместо: «у акулы зубы-клинья» — «у акулы сводит скулы», так, что он засыпал, иногда тихо хихикая или мирно мурлыча, как старый кот. но я не понимаю, как умудрилась заснуть сама, читая вслух.
проснулась, от чего-то на носу — очередной гребаный москит, мои руки уже и так искусаны напрочь, и за ушами, и на шее, это они тоже любят.
снаружи было темнее обычного, я посмотрела на часы, было четыре.
собрала свои вещи, осторожно встала, оставила его, одетого, полусидящего, спать дальше и вышла, я думаю, он был счастлив в тот момент, может, не так сильно, как я, но все же по-настоящему доволен, умиротворен: что он смог дожить до старости, не загоняя себя в тот мерзкий угол, где надо вверять свою жизнь в руки людей, которые тебя презирают или жалеют — или, что хуже всего: и то и другое.
что мурун пошевелился и создал нечто, чего без него бы не было, оставил что-то после себя, вместо того чтобы только жить тем, что власть имущие милостиво
когда я вышла на веранду, столкнувшись с цветочным лосем, у соседней сестринской хижины напротив, открылась дверь, она стояла там, женщина с придорожной станции, мой второй двойник, волосы четко разделены посередине, словно расчесаны с водой, выпрямлены, на ушах длинные толстые косы: разве тогда, на придорожье, волосы не были короче? казалось, она хочет меня о чем-то спросить, смотрела на меня выжидающе, странный замшевый костюм; выглядел как льняная рубашка, сверху воротником лежала толстая взъерошенная меховая лента, рубаха была длинной, обшитой чем-то вроде зубов, под ней были бахромчатые индейские брюки и бордовые унты, я подумала: да, живая фантазия, ничего страшного, мне сразу же стало ясно: ее нет, как нет и томаса, и то, что для меня это реально, не должно меня пугать, как не пугают меня и телефонные разговоры, которые я иногда веду с моим мертвым братом, кто знает, сколько людей вокруг цепляется за кусочки своей жизни, которые никто, кроме них, не может видеть, слышать, чувствовать, обонять.
важно только, что один понимает другого, что один прощает другого: эта слабость, невозможность обойтись без вещей, которых нет. таков для меня мурун, он молодец, он позволяет мне это, думала я, и тут за моей индианкой появилась другая, первая, которую я знаю с анкориджа, наниди, и поцеловала ее во впадинку на шее, и, в то время как они обе на меня смотрели, прошептала ей что-то улыбаясь на ухо. тогда мара отступила назад, и наниди закрыла дверь, а я подумала: ну ладно, вас нет, но вы приглядываете за мной, с той стороны, мои сестры, как