Я опять один, впрочем, как и всегда. А где я? Позади остановка трамвая; но тот трамвай уже уехал от меня, громыхая и обдавая сугробы снопами искр. Передо мною какой-то котлован, в нем незаконченные постройки. Как он оказался у меня на пути? Но нужно пройти через него. Зачем? Не знаю. Нужно.
Я спускаюсь по пологому скату, думая только о том, что если вдруг попадется какой-то железный прут, то я раздеру пальто, а прут, ржавый, в строительном мусоре, известке и цементе, войдет в мое тело и разрушит то, чем я являюсь.
Я иду по кирпичным пространствам. Плутаю в лабиринте коридоров, но все иду и иду, разговаривая с кем-то, кто говорит мне, что пора завязывать, и часто спрашивает, кто я такой. “Кто ты такой?” — “И кто же я такой?” — “Да ты уже показал и мне, и всем, кто ты такой”. — “Да ничего я не показал. Я все пока тщательно скрывал. Скрывал, что сил нет, не осталось”. — “Ну?..” — как будто поперхнувшись и покраснев от моей тупости, вопрошает мой собеседник. Я сажусь и закуриваю. “Пошел ты! Эй! А сам-то ты — кто такой?” — сделав большую затяжку, говорю я. “Угомонись! — И как будто топает ногой. — Скоро узнаешь — кто”.
Я добираюсь до противоположного склона котлована. Сейчас поднимемся…
Наверху. Вижу, кажется, автобусную остановку.
Снова еду. Ревет, завывает мотор, словно вьюга в динамике, лязгают двери. Конечная. И здесь снег, и я уже промок, как тряпичная кукла. Но темнота вокруг меня вдруг наполняется каким-то смыслом; не замечая снега, пытаюсь осознать, что же произошло. Ведь произошло что-то очень важное, но что? Я на улице Бехтерева, и это есть то самое важное.
Темная улица Бехтерева длинна, как Млечный Путь. Ищу, высматриваю больницу, вернее — похожие дома. Я должен ее узнать: она похожа на тюрьму, бурая, кирпичная, с мертвыми окнами, я должен узнать ее по запаху, должна она пахнуть подгоревшей кашей, тогда уж не ошибешься: так пахнут тюрьмы, сумасшедшие дома, интернаты, дома престарелых, дома ветеранов сцены, тем же самым пропахли Сокольники из-за Матросской Тишины, лефортовской кухни, вареного постельного белья, хлорки, мочи, прогнившего линолеума венерического диспансера на Короленко. Чья-то непростая служба, тюремщики, санитары, медсестры, чье-то отчаяние, однако недолгое: этот запах разрушает волю, отупляет, завораживает — моя мама была медсестрой, и ее халат пропитывался этим, — и всякий раз, когда я — среди этого запаха, я глотаю его, пожираю, втягиваю ноздрями с хрипом неутолимости, невозможно родной, близкий — запах волчьего отчаяния, камфоры и сульфы, запах уничтожаемой человечьей природы — всего, через что и мне пришлось пройти. Люблю тебя сильно, злой любовью, скучаю по тебе и боюсь тебя учуять, будучи запертым в четырех стенах. А этот дом я найду — я возьму его на нюх.
Какое отношение имеет Бехтерев к этому бескрайнему пустырю, за которым гудят поезда, к воющим волкам, подбирающимся к самым окнам?