На каком-нибудь буфете в чьей-нибудь горнице стоит лимонно-желтый гипсовый лев. Вид у него такой, будто он вот-вот зевнет.
А фрау Блемска сегодня отошла под звуки карусельной шарманки.
— Они как раз наяривали эту дурацкую штуку про Августа и его волосы, когда она вдруг приподнялась на постели и покачала головой, — рассказывает Блемска. — Хорошо, хоть дети были дома. Да, нет больше нашей матери, — И его грубые руки с толстыми пальцами бережно скользят по бледному, мертвому лбу жены. Ямочка под носом у фрау Блемски тоже совсем белая, и кажется, будто она вылеплена из воска. — Так оно для нее, наверно, и лучше, — говорит Блемска, тяжело дыша. И бережно закрывает мертвое лицо белым платком.
Лопе опять кажется, будто он сейчас разревется. Но не из-за фрау Блемски. Просто он никогда еще не видел Блемску таким убитым, как сегодня. Он проходит мимо плачущей Марты — к себе домой. Он чувствует себя совсем больным, но с полудня ему все равно заступать на смену.
Гудит ворот. Звякает сигнальный колокол. Пасть шахты заглатывает пустые вагонетки. Пасть шахты изрыгает полные. И так идет из смены в смену. Изо дня в день, из недели в неделю, из месяца в месяц. Мороз одевает чугунные плиты серебристым инеем. В шахтерской лавке Лопе купил себе башмаки. А пару рукавиц он смастерил из старых мешков, он их выкроил, мать прострочила. Ах, мать, мать!
Дни стали короткие, работа на полях замерла. И снова запела молотилка, завела свою монотонную песню. Порой мать бросает работу на середине.
— Подумать не дают спокойно, — говорит она тогда. И идет в кухню и садится на лежанку. И смотрит перед собой неподвижным взглядом. Потом вдруг вскочит, сделает несколько шагов, и лицо у нее такое, будто она силится что-то припомнить и не может. Выругается и начнет громыхать горшками и кастрюлями. — Проклятые живодеры, гады чертовы!
Она раздувает огонь и ставит на огонь горшки, так и не налив в них воды. Потом опять сидит некоторое время совсем неподвижно и смотрит перед собой остекленелым взглядом, потом вдруг прямым ходом направляется в усадьбу и снова начинает работать на резке соломы.
Смотритель Бремме говорит:
— Если так и дальше будет продолжаться, придется отправить ее в лечебницу. Я уж и не знаю, к какому ее делу приставить. Она запросто может угодить рукой в привод. Нельзя же вечно держать на подхвате людей, чтоб при надобности ее заменить.
— Заткнись, старый говноед, — говорит мать, заслышав воркотню Бремме. — И чего вам вечно от меня надо? Раньше-то я небось делала все как положено. Думаете, я не понимаю, почему вы хотите сбагрить меня подальше, чертовы лизоблюды? Твой бумажник я не сопру, можешь не волноваться, недомерок ты старый!
Потом мать снова умолкает и начинает работать за двоих. Управляющий на нее внимания не обращает. У него другие заботы. Когда смотритель Бремме приходит к нему с жалобами, он в ответ разве что скажет:
— Да пусть делает, что хочет. Хватит, она гнула спину на этого реакционера. А ты — старый осел! Все равно ты с собой ничего туда не возьмешь.
Смотритель Бремме ворчит и уходит своей дорогой.
Теперь Лопе зарабатывает почти двадцать марок в неделю. Из них пятнадцать он отдает матери. Поэтому они чаще могут покупать селедку у Кнорпеля. А иногда они даже покупают мясо у Францке. И Лопе нередко берет на работу хлеб с колбасой.
— Вот теперь это похоже на дело, — говорит старый смазчик и подмигивает на бутерброды, которые приносит с собой Лопе. — Теперь ты должен чем поскорей обзавестись приличными штанами, из этих у тебя ноги торчат, все равно как у ястреба.
Когда Лопе передает деньги матери, она их немедля прячет. Должно быть, не доверяет отцу. Но отец в последнее время опять ведет себя вполне прилично. По вечерам он часто уходит из дому, а возвращается вполне трезвый. Порой мать и сама не помнит, куда она запрятала деньги, и тогда им снова приходится брать в долг у булочника Бера.
Зато в пятницу они оплачивают все счета.
— Может, мне лучше оставлять деньги у себя и давать тебе, когда понадобятся? — предлагает Лопе матери, но мать об этом и слышать не желает и даже приходит в ярость.
— Ты еще будешь мне устраивать фокусы! — говорит она. — Не беспокойся, я у тебя ничего не украду.