— Мне крайне неприятна эта история с самоубийством. Поговаривают, вы же знаете, как люди скоры на всякие слухи… Как вы полагаете, не может ли создаться впечатление, будто Мюллеру у меня не очень сладко жилось?
— Если ваша милость пожелает выслушать мое мнение, народ в деревне знает, что Мюллер был первостатейный симулянт.
— Да, но я вот о чем: можем ли мы просто зарыть его в землю безо всякого напутствия? Я решительно отказываюсь понимать косность нашего пастора.
— Да, ваша милость, всё прынцыпы, всё прынцыпы. Просто наш пастор не любит утруждать себя ради людей, которые при жизни не принадлежали к его постоянной клиентуре.
— Нелепо, не правда ли? Как вы полагаете? Но я вас вот о чем хотел попросить: сходите к пастору, переговорите с ним, пусть он… пусть он встанет на истинно христианскую точку зрения… и пренебрежет чисто внешними обстоятельствами. Словом, переговорите с ним в таком смысле. Я знаю, вы это умеете. Я всецело на вас полагаюсь.
— Хорошо.
Управляющий идет к пастору, чтобы переговорить с ним. Мягким, как бархат, голосом пастор приводит доводы, которые удерживают его от совершения христианского обряда над гробом самоубийцы. Управляющий, со своей стороны, выпаливает в него подсказанными доводами.
Они говорят долго и наконец после трех рюмок водки приходят к соглашению. Могильщик получает указание вырыть могилу за часовней, в дальнем углу кладбища. Там похоронен один русский. Он в войну вскрыл себе вены. Не мог больше выносить жизнь на чужбине. Там, по правде говоря, должен бы лежать и старик Шнайдер, отец Альберта Шнайдера. Он ведь тоже повесился с пьяных глаз, но, благодарение богу, успел еще при жизни оплатить погребение по всем правилам для себя и своего семейства.
Перед дверями Мюллеров собралась небольшая группка. Фрау Мюллер взяла у фрау Венскат взаймы черный плащ и надела его поверх цветастого воскресного платья. Пастор заставляет себя ждать. Его милость уже трижды присылал спросить, начались похороны или нет. Назначено было на четыре. Но вот уже шесть, а люди все ждут.
Гримка идет к себе перекусить. Остальные кучера по очереди выскальзывают из толпы, чтобы задать на ночь корму лошадям. Собираются отрядить к пастору гонца. Приходит управляющий.
— Чего суетитесь? Будет вам пастор. Я с ним разговаривал.
Половина восьмого — без малого. Весь побагровев, Блемска поднимается на ступеньку крыльца и говорит:
— А теперь пошли, и будь что будет!
Шестеро работников входят в дом и через некоторое время возвращаются с гробом, стоящим на носилках. Женщины тихо плачут в чистые носовые платки. Отец берет Элизабет за руку. Он тоже плачет и утирает слезы тыльной стороной ладони. Венскат бормочет:
— Тогда давайте по меньшей мере споем. — И заводит: — «Господь моя сила и крепость…»
Лакей Леопольд караулил их на огородах. Он подает рукой знак в сторону замка, после чего тотчас появляется его милость.
Маленькая процессия неуверенно трогается в путь. Сбегаются из конюшен кучера и тоже примыкают к ней. Последним прибегает Гримка. Он что-то жует.
По дороге процессия натыкается на пастора. Глаза пастора за толстыми стеклами очков моргают еще больше, чем обычно. Пастор явился в полном облачении и занял место за гробом рядом с фрау Мюллер.
— Он ждал, пока сядет солнце, — шепчет одна из работниц.
Его милость, однако, расслышал этот шепот.
— Какое отношение имеет солнце к похоронам?
Женщины молчат.
— Фрау Венскат, скажите, пожалуйста, какое отношение?
— Людей, которые сами наложили на себя руки, можно предавать земле лишь после захода солнца, милостивый господин.
Господин качает головой.
Надгробное слово оказывается предельно кратким, оно будто утыканная булавками подушечка под голову Мюллеру.
Короче говоря, умереть должны все, но отнимать жизнь у самих себя мы не имеем права, потому что не сами себе ее дали. Нет и нет, мы должны смиренно ждать, пока богу не будет угодно взять нас из этой юдоли скорби.
Короткая, нестройная молитва и — аминь. Три руки — три пригоршни песка, как последний привет. Лопе берет песок обеими руками. Мать не плачет, остальные женщины притворно всхлипывают.
— Итак, мы не должны отнимать жизнь у самих себя, ибо это неугодно богу, — философствует Блемска в разговоре с Фердинандом на обратном пути, — а как быть, когда жизнь у нас отнимает кто-нибудь другой?
— Тогда этот другой бывает заклеймен как убийца и кара поражает его еще здесь, на земле, от руки… как бы это выразиться? От руки правосудия.
— Нет, я не про то. Вот если кто толкнет нас на самоубийство, как те, что гонят нас на войну?