Выбрать главу

— Уважаемое собрание, мужи и жены нации, дорогие мои работники! — Так начинает он свою речь. — Кто из вас смог удержаться от глубочайшей скорби, когда разнеслась печальная весть: нет больше нашей доброй, милостивой матери, храброй супруги нашего позорно изгнанного кайзера. Кто смог? Уж наверно среди вас, дорогие собравшиеся, таких нет. Солнце нашей страны закатилось. Светоч в дни военной сумятицы, в годину тяжких бедствий нашего народа угас. Тем большую скорбь вызывает у нас эта кончина, что совершилась она вдали от столь любимой ею родины, от ее детей — ее подданных, вдали от нашего сердечного участия…

— Перестань, гад! — Лопе лягается вторично. На сей раз он даже осмеливается поглядеть вниз. У его ног на корточках сидит Альберт Шнайдер и делает вид, будто перевязывает собственные шнурки на ботинках. — Я сейчас наступлю на твои поганые лапы! — шепчет Лопе. Альберт Шнайдер скалит зубы и украдкой выпрямляется.

— …Кто же ее нам заменит? Я вас спрашиваю, дорогие присутствующие, кто может ее заменить? Вы этого не знаете, и я тоже не знаю. Кто хоть раз в бытность свою солдатом ощутил силу, которую она излучала, когда, врачуя тела и ободряя сердца, проходила через лазареты, тот никогда ее не забудет, тот не сможет ее забыть…

Липе Кляйнерман одобрительно кивает и жует свой табак. Коричневая жижа, того и гляди, польется из уголков рта. Лопе глядит на отца. Он им гордится. Отец видел императрицу. Глаза Липе благоговейно впиваются в спинку стула, на котором сидит булочник Бер. Лавочница шуршит бумагой и что-то жует.

— …Но мы способны ощутить лишь собственную печаль. Наши глаза, затуманенные горем, не видят, насколько тяжелей утрата благородной матери коснется ее собственных, ее родных детей. Ведь и они лишились покоя с тех пор, как смута охватила наше возлюбленное отечество, отняла у них родину, а теперь — и материнскую любовь. Лишь тот, кому уже довелось стоять у гроба матери, способен понять, какая это потеря. Но мы, изгнавшие кайзеровскую семью за пределы родины, в чужие страны, что мы получили взамен?

«Зеленый лес, зеле-е-е-еный лес!» — раскатывается в зале труба, и ее поддерживает какой-то пьяный голос. Сапожник Шуриг ковыряет спичкой в головке своей носогрейки.

— …С пугающей быстротой усиливается среди населения испорченность и непочтительность. Одни способны петь непристойные песни, когда другие оплакивают тяжкую потерю, скорбь, сокрытую в тайниках души…

Его милость начинает проявлять признаки беспокойства и подносит к глазам текст своей речи. Ее составлял замковый учитель, но, поддавшись на советы управляющего, его милость слегка изменил текст, приписав кое-что — над, а кое-что — под строчками. И теперь нити двух фраз сплелись воедино. Впрочем, этого, кажется, никто не заметил. А моргучий взгляд пастора адресован скорей конфирмантам.

Управляющий с удовлетворенным видом поглаживает свой шишковатый нос и, укротив голос, вставляет: «Совершенно верно!» Щекотливая ситуация, в которой очутился его милость, тем самым скрыта от ушей собравшихся. Булочник, причмокивая, проводит языком по сигаре. Лопе использует короткую передышку, чтобы наступить на пальцы своему мучителю. Альберт Шнайдер приглушенно взвизгивает: «Ой!»

Орге Пинк дает ему кулаком в бок, призывая к порядку. Возвращается учитель. Зато жандарм Гумприх выходит, приподняв свою фуражку и обнажив тыкву головы. Глаза Фриды Венскат впиваются в бесцветное лицо лесничего. Лесничий ей подмигивает. Бедные Фридины ноги начинают взволнованно топотать под столом.

— …А сам кайзер? Как он это перенесет? Что может быть больней для мужчины, чем утеря возлюбленной супруги, матери его детей, верного друга в жизненных невзгодах, утешительницы для израненного сердца? Без сомнений и колебаний последовала она за отцом страны в горькое изгнание, хотя могла остаться на родине. Мы, те, для кого дело нации стало сердечной потребностью, честью своей и совестью поручились в том, что ее дальнейшая жизнь сможет и впредь невозбранно протекать среди ее детей — верноподданных. Однако она последовала за супругом, осиротив нас, и все же…

В дверь громко стучат, затем она распахивается от удара. Кто-то из велосипедистов просовывает голову в душную клубную комнату, где запах роз, лавровых венков и дыма сгустился в некий овощной суп, который варится на медленном огне.

— Почетный танец в честь булочника Бера!

— Булочник! Эй, Бер! Бер! Булочник! — шумят за стеной.

Толстяк Бер заливается краской до самой лысины. Его пухлые, словно тесто, руки крошат остаток сигары. Его объемистый зад наполовину съезжает со стула.

— Бер! Бе-е-ер! Булочник!

Его милость прервал свою речь и озирается, сперва беспомощно, потом — содрогаясь от гнева.

— Эй, булочник, ступай плясать! — развязно требует стоящий в дверях велосипедист. Бер медленно поворачивается и, словно мешок муки, сползает со стула.

— Жандарм! Где жандарм?!

Управляющий, покраснев, как редиска, вылетает из комнаты. Булочник плюхается обратно на свое место. Головы скорбящих обращаются к двери в зал. Его милость стоит в одиночестве, словно дерево среди болота. Перед собой он видит лишь спины да затылки.

— Он же только что был здесь! Куда он запропастился? Когда он нужен, его нет на месте!

Пенистые капли слюны косым дождем разлетаются изо рта возмущенного управляющего. Он опускает голову, словно бык, перед тем как перейти в нападение.

Появляется жандарм Гумприх. Воспользовавшись замешательством, велосипедист скрылся. Велосипедист был не здешний, из приглашенных.

Что прикажете делать Гумприху? Он сует за ремень большие пальцы. Его маленькие, утонувшие в толстом лице глазки обегают ряды сидящих.

— Я полагал, что вы находитесь при исполнении служебных обязанностей! — щелкают, как выстрел, слова управляющего.

— Не только здесь, господин управляющий.

Милостивый господин хлопает рукой с кольцом по трибуне. Слушатели поспешно оборачиваются, словно школьники, уличенные в невнимательности.

«Лотт помрет вот-вот», — наяривает оркестр.

— Уже по этому небольшому происшествию… вы можете судить, мои дорогие, что в нашем отечестве сейчас, после того как мы изгнали правителей, все возможно. Кто, скажите сами, кто посмел бы раньше с умыслом нарушить ход собрания, оплакивающего смерть возлюбленного главы государства?

— Очень верно, — снова подтверждает управляющий.

Между тем милостивый господин отыскивает в рукописи то место, на котором он прервал речь.

Булочник съежился на своем стуле и смотрит в пол.

Очередная помеха: в комнату возвращается учитель. Речь возобновляется.

— …Мы уже тогда осиротели, сказал я вам, но это сиротство не было столь полным, как сейчас. Правда, наша общая мать была далеко, но ее сердце выпрядало нити тоски по далекой родине и заботы о благе своих дорогих верноподданных. Через страны, реки и моря чуткие духом и преданные ощущали теплоту ее участия, доброту ее сердца…

Учитель скалит зубы и достает из кармана свою трубку. Должно быть, он не может сообразить, какое такое море отделило Голландию от Германии.

— Теперь эго сердце перестало биться, перестало навек, дорогое собрание. Никогда больше не склонится доблестная женщина над солдатской постелью, никогда больше не поддержит она мудрым советом членов отечественного женского ферейна, никогда больше не придется нам встретить ее ликующими криками, когда она милостиво склонит к нам свою венценосную главу, расспросит о наших нуждах, облегчит нам бремя забот…

Из женских уст рвутся скорбные всхлипы. Лавочница Крампе бросает пустой пакет под стул Карлины Вемпель. Карлина утирает тыльной стороной ладони одинокую слезу, которая, словно капля росы, повисла на кончике ее длинного носа.

А в зале уже окончательно распоясались. Там как раз пляшут под «Сапожник чинит башмаки!» и щекочут женщин под коленками. Потом грохочут по паркету под «Шведского парня». Потом вступает в свои права «Поцелуйный вальс» с подушечками для колен и с пропахшими пивом поцелуями. Потом беснуется «Риксдорфер». Мужчины уже нетверды на ногах. Женщины теснят их, похотливо выставив животы. Женщины одерживают верх с визгом и криком. Словно перезрелые сливы, шлепаются мужчины на пол. Музыка все убыстряется, все быстрей пары налетают друг на друга, топают, толкают, скользят и падают. Потные лица, руки елозят по мягким местам, животы трутся друг о друга, ноги разъезжаются, бац — и на полу: «А в Риксдорфе веселье, веселье, веселье…»