— Спокойно.
— Ложись и ты. Волноваться тут нечего. — И теща свирепо заверяет: — Утречком я с ним побеседую.
Теща, коротая бессонницу, сидит в кресле и ждет — она в цветастом восточном халате. Издали, из глубины квартиры, она похожа на объевшуюся африканскую птицу.
— Даже не позвонил, — повторяет она. И на этот раз через ночь и через уснувшие городские кварталы телепатический сигнал доходит до Игоря Петровича. Раздается звонок. Теща хватает трубку: — Алло…
— Это я, — басит прозаик. — Пр-риветик вам.
Умирающая старуха Волконская полулежит в кресле.
— …Нет, мой милый. Красота — дело тонкое. У Апраксиных, что там ни говори, были грубоватые плечи — даже у женщин были плечи мужчин.
— Подумать только — я был об Апраксиных очень высокого мнения, бабушка.
— Их спасал вкус. Они умно и изысканно одевались, и, разумеется, Мари Апраксина при беглом взгляде казалась воздушной…
Пожарник Волконский помогает умирающей старухе раскладывать пасьянс. Ему скучновато. Ему с каждым годом все тяжелее поддерживать старомодный светский разговор, но он не смеет об этом даже заикнуться. Слышен шелест карт.
— А Романовы?
— Выскочки…
— Неужели им тоже не хватало в доме учителей — не верится, бабушка.
— Учителей хватало. Породы не хватало. Романовым до нас, Волконских, было далеко как до неба. — Покашляв, старуха начинает сбрасывать карту за картой. — Да, да, Романовым, в сущности, недоставало породы. Быдло, мой милый.
— И это было заметно, бабушка?
— Сразу же. Едва они открывали рот… Уже на третьей минуте разговора чувствовалось, что им недостает внутреннего достоинства.
— Романовым?!
— Да, внучек.
— Но ведь царь… Большая фигура…
Старуха презрительно смеется.
— Не смейтесь, бабушка. Царь — это все-таки… большой администратор.
— Что за слово, внучек. Фу… Кем ты служишь? Я все-то забываю, прости, мой милый.
— Я — противопожарник, бабушка.
Старуха заходится в кашле. Затем говорит сердито:
— Не раз я давала понять Романовым, что им не удержаться… Мужчина, который повышает голос, — не уверен в себе. Это во-первых. А во-вторых, мужчина, который повышает голос, явно не на своем месте.
Утро — нехорошее и гадкое. Голова у Игоря Петровича раскалывается. Поташнивает. Любви к людям нет ни на полкопейки.
— Ну-ну, — подбадривает его Светик, — похмеляйся. Не ты первый.
Он скрипит зубами:
— Противно…
— Тридцать шесть лет мужику, и все еще противно — да?
— Я не про водку. На небо смотреть противно.
— И без неба проживем. Большое дело — небо!
Игорь Петрович опрокидывает стопку. Кривит рот.
Выдыхает вчерашнее — и кривит рот еще больше.
— Светик… Зачем я все это ей наговорил? Как-никак теща. Как-никак свой человек. Близкий.
Он терзается:
— Свинство это. Ах какое свинство.
И опять терзается:
— Свинство. Гнусность… С чего хоть я начал, Светик?
— Ты начал не очень оригинально: сказал, что видел ее в гробу. Это было в два ночи.
— Ах, черт…
Они молчат. Светик сует ему в рот сигарету.
— Как же я теперь вернусь домой? — Игорь Петрович тревожно косится на постель. — А мы не…
— Нет. Не пугайся.
— Но кто же мне поверит! — слабо вскрикивает он, обхватывая руками голову: мужчина в беде. — Светик, что я еще говорил?
— Многое. Болтал про Зауралье, про медведей. Про то, что уезжаешь и вернешься не скоро. Никак не хотел заткнуться. Псих… Я пыталась забрать у тебя трубку — ты толкнул меня в грудь.
— Прости, Светик.
— Не за что. Я дала тебе оплеуху — можешь посмотреть в зеркало.
— Но что же делать? Как я явлюсь домой?
Светик моет посуду. И молчит.
— Что же мне делать?
Светик моет посуду.
— Светик!
И тогда она говорит:
— А ты не являйся. Уехал в Зауралье, вот и все.
— Но как же (на какие деньги?) я буду жить? У меня нет сбережений, Светик, у меня рубля нет.
— Будешь жить, как живут мелкие спекулянты, — хочешь попробовать?
Игорь Петрович задумывается.
— Я?.. Но…
Интересное в этом есть несомненно — написать, допустим, портрет торгаша… Увидеть его изнутри… Прочувствовать собственной шкурой. Издержки велики, но в случае удачи…
И тут, независимо от того, напишет он портрет современного торгаша или не напишет, Игоря Петровича охватывает сладкое чувство свободы.
— Я напишу моим домашним письмо — уехал! Уехал, чтобы выйти из творческого тупика.