Оглушенные нечаянной победой, они вопили во всю глотку, стучали палками и тарахтели разъятыми на части доспехами так, словно больше всего на свете боялись опомниться. Они казались себе страшными и были страшны, потому что страх и лежал под покровом их не знающей пощады ярости. Воинственным своим ревом они рассеяли противника, витязи, переговоривши между собой, обратили к ревущему мраку спины и поскакали. Бродяги карабкались по откосу, свистели и улюлюкали, издеваясь над позорно бежавшим врагом. Победа казалась полная.
Все лихорадочно суетились, слышался отрывистый смех, захлебывались в чувствах голоса. Быстро взлетели раздутые из жарких еще углей костры. Ошеломленная принцесса — она сидела на траве — увидела множество косматых одичалых людей в самых невероятных одеждах и без одежд вовсе, в дерюгах; она увидела женщин, все больше худых, искаженных бегучими тенями, — женщины разговаривали особенно крикливо и пронзительно, словно выставляли каждое слово напоказ.
Пока раздевали убитого, снимая с него и последнее — окровавленное белье, пока рубили, резали, разнимали на части лошадь, с поспешностью голодных людей готовили вертела, чтобы жарить мясо, принцессу никто особенно не замечал. В сущности, она имела время убраться подобру-поздорову и, если не сделала этого, то вовсе не из испуга или по недостатку сообразительности. Она озиралась, как свалившийся в преисподнюю человек, который пытается свыкнуться с мыслью, что путь его здесь закончен, и глядит вокруг с жутковатым любопытством. Наверное же, и в аду бывают новенькие.
Новенькие бросаются в глаза, была замечена и принцесса. Лохматый парень — отвислые щеки придавали его мясистой ряшке какой-то квадратный очерк — подсел на примятую траву, моргнув подслеповатым глазом. Один глаз, распухший, у него слипался, зато второй шнырял вовсю: парень приглядывался, пытаясь уразуметь, кто перед ним: ребенок или женщина?
— Ты чья? — спросил он, подмигивая слепым глазом, что, видимо, ничего не значило.
Нута ответила, что она служанка из харчевни Шеробора.
— А Шеробор кто? — насторожился парень.
Шеробор был хозяин харчевни, где прежде служила Остуда, так ее зовут, Остуда. Теперь она от Шеробора ушла, не поленилась растолковать Нута.
— А-а! — понял парень. — Ну так, ты моя баба будешь. Как раз по размеру, — подмигнул он.
— Как?
— Как как! Вот так. Моя женщина. Со мной пойдешь.
— Ну нет! — Нута вырвала руку, не особенно, впрочем, испуганная.
Тотчас, без малейшего зазора между словом и делом, он заехал принцессе в щеку — кулаком, и когда она шатнулась, изумленного взора не отводя, добавил для верности еще раз.
Потом оглянулся:
— А, Ржавый! Иди сюда. Купи у меня бабу.
— Это баба? — пренебрежительно отозвался Ржавый, плешивый, но бородатый мужик с брюшком.
Когда, в задумчивости оценивая товар, он почесал ногу об ногу, ошеломленная Нута — в голове у нее гудело от тумаков — приметила, что башмак у покупателя без подошвы, из-под головки, выглядывают грязные пальцы ступни, которыми он и чешется. Башмаки его сохраняли название обуви только по старой памяти, из уважения к прошлому, очевидно; видимость состоятельного человека, купца, хозяина являл собой и сам сильно изношенный обстоятельствами бродяга.
— Много не дам. Такие бабы в базарный день десяток… — начал он уж хаять товар, принимаясь за дело не в шутку.
— Дай что-нибудь. Все равно что, — перебил его продавец и подмигнул.
Против таинственных намеков трудно было, наверное, устоять. Ржавый крякнул и молча полез за пояс, в какой-то заплесневелый кошелек, близкое подобие настоящего, и долго там шарил, пока не извлек обломок деревянной гребенки, который и кинул наземь, продавцу под ноги.
— Дай еще, мало, — торопливо сказал тот, поднимая гребень. — Дай кафтан.
— Вот тебе кафтан! — показал Ржавый фигу. — За кафтан я три таких бабы тебе в порошок сотру.
— Дай башмаки!
— А черт с тобой! — неожиданно согласился Ржавый и уселся стаскивать башмаки.
Все у них делалась с бессмысленной быстротой, словно они летели с горы и на лету торопились покончить счеты, казалось Нуте. Она и сама летела, кувыркаясь так, что перехватило дух и слова не вымолвишь.
— Владей! — мигнул патлатый, толкнул женщину к новому ее хозяину и, широко зевнув на прощание, удалился с довольно верным подобием башмаков в руках.
Плешивый купец оглядывал приобретение с некоторым неудовольствием, словно сейчас сообразил, что переплатил, да вспомнил о кое-каких упущениях, вроде необходимости запастись уздой или привязью для удобства обращения с девушкой.
— Вот, — сказал он, впрочем, миролюбиво, — башмаки за тебя отдал. Должна это понимать.
— Напрасно вы отдали башмаки, — в тон ему отвечала Нута, вставая.
— Хотел как лучше, — поспешил объяснить купец; здравомыслие маленькой женщины приятно его удивило и порадовало. — Чтобы без разговоров. Продал, так потом не суйся, верно я говорю?
— У меня нож, — возразила маленькая женщина. Она полезла в карман передника и точно — достала источенный кухонный ножик с засаленным черенком. — Только сунься! Если вы ко мне сунетесь, я зарежусь. Или вас зарежу. Скорее всего вас. — Лишь два или три слова выдержала Нута принятый поначалу тон, напускное спокойствие дорого ей далось — дрожь перехватила горло, маленькая женщина продолжала звенящим, исполненным страстной силы голосом.
— Ты это брось! — испугался купец, дернулся схватить девушку за руку и отступил.
— Люди добрые! — заголосила Нута в каком-то кликушеском беспамятстве. — Что же такое делается? Как же это так? Вольные люди… вы хотите меня купить? Что же такое? Как?
Истошные вопли мессалонской принцессы хотя и заставили бродяг оборачиваться, не произвели, однако, особого впечатления: криком здесь никого нельзя было пронять. С чуть большим вниманием бродяги прислушивались к пению трубы в полях, но и эти малопонятные звуки не могли оторвать голодных людей от их занятия. Оборванные мужчины и женщины грудились у костров, подсовывая в огонь палки, едва очищенные от листвы ветки с нанизанными на них кусками конины.
— Дай ей в ухо, чтоб не визжала! — советовал кто-то.
— Заткнись, пусть говорит, что тебе? — огрызался другой.
Словом, каждый резвился по-своему и все с сосредоточенной, благоговейной гримасой в лице следили за шипением обожженного жаром мяса, хватали зубами нестерпимо горячие куски и опять таращились в свое удовольствие на представление. Понемногу народ, прихватив вертела с мясом, подтягивался поближе.
— Стыдно вам, стыдно, — жарко говорила Нута, озирая измазанные кровавым соком губы, жирные щеки, тусклые лица; каждое слово она подтверждала убедительным взмахом ножа, что удерживало красного от злости и унижения купца на расстоянии. — Я, когда служила в харчевне, смотрела: вот вольные люди идут. И так сердце защемит сладко, что вольные люди есть — ничего не боятся, бредут, куда их ветром влечет, и довольны уж тем, что живы. Думала про себя: ведь тоже смогу! Станет невмоготу — уйду. Тягостно на душе, муторно, а все ж таки не у последней черты стою, есть ведь и дальше что-то… Вот как я думала, с завистью я на вас смотрела!.. Ой, да что там! Больше и говорить нечего, когда и здесь нет свободы!.. Все вы покалеченные, последнее свое потеряли! Последнее!
Если нашлось во всей этой урчащей, жующей стае десяток людей, которые понимали, отчего в голосе исступленной женщины звучали уже и слезы, то все они были тут.
— А ведь и в самом деле, братцы, неладно как будто выходит! — громко заметил один из тех, кто понимал. Усатый молодец в короткой накидке на плечах. Кривой мечик или кинжал за поясом тускло посвечивал сквозь продранные ножны; рваные и обрезанные, может быть, штаны не покрывали даже колени, почему и видны были могучие узловатые икры. Усатый малый успел уже, как видно, уяснить себе существо дела, сколь ни запутывали его бессвязные речи маленькой женщины и крикливые оправдания плешивого.
— Я же купил ее! Заплатил я! — выходил из себя багровый от обиды купец, взывая к жующим, лоснящимся рожам. — Купил! Никто не лезь! Мое дело! — Насмешливое внимание толпы возбуждало в плешивом злобу. — Я сам ей шею сверну, стерве! Падла!