Отброшенная от входа, обессиленная, Нута уж ничего не могла поделать, разве кричать, увеличивая общий гвалт; она видела, что происходит нечто чудовищное. Когда сени забились народом, дверь начали закрывать, отсекая под жуткую брань и вой отставших; защемили хватающие косяк руки, перебили, вытолкали их вон и тотчас задвинули грубый железный засов, который нельзя было бы, наверное, переломить даже тараном. Всё!
Душераздирающий крик, грохот кулаков в доски доносились с той стороны приглушенно, как-то незначительно, словно бы не взаправду. Стоны эти уж не могли достать оказавшихся по эту сторону рубежа, но миродеры, взвинченные, будто в ознобе, переглядывались и, казалось, искали друг у друга на лицах оправдание себе и поддержку.
И грянул гром, как раскалывается гора, — обвалилась стена, дверь, пол — вся прилегающая ко входу часть сеней вместе с толпившимися на ней миродерами, все ухнуло вниз, в тартарары, с не оставляющим надежд грохотом колотого камня и щебня. Обвалился ковер у входа, затягивая тех, кто стоял подальше, — пала в провал чахлая женщина у самого обрыва, она дернулась схватиться за соседа и с визгом съехала в бездну.
Кто уцелел, прянули вспять, на двойную мраморную лестницу, где цеплялась за перила онемевшая Нута; другие бежали в обход лестницы — кто куда.
Черный провал клубился дымом и пылью. Утвердив ногу на остро обломанный край пола, Нута нагнулась над месивом песка и камней, в котором сгинули люди. Зыбучее месиво шевелилось и пучилось, проседая все глубже; обозначилась нога… шлем витязя или булыжник. Обвал уничтожил не только вход в сени, но и конец внешней лестницы с обвисшими на ней бродягами, погибли, верно, и витязи — все они были там, в бездне, раздавленные, переломанные, удушенные. Обширная яма поглотила собой верховья оврага на десятки шагов вокруг, дальний край провала терялся во мгле, С трудом можно было различить остатки ступенек, тусклые латы витязей, и еще дальше, где-то в ночи под звездами, разносились топот и ржание взбесившихся лошадей.
Пол под Нутой потрескивал и, казалось, гнулся, с тихим шорохом сыпались запоздалые обломки. Нута глядела в бездну, застыв душой, и ждала… ждала долго и бессмысленно, пока не сообразила, что ждать нечего. Смерть ее обошла.
Она вздрогнула и попятилась.
И без большого удивления обнаружила, что двойная мраморная лестница за спиной, торжественный подъем к неведомым чертогам, исчезла. Ничего вообще нельзя было узнать. Нута очутилась в конце обширного покоя с зеркальными стенами и золоченным узорчатым потолком. Множество искусно спрятанных дверей направо и налево, тоже зеркальных, сливались со стенами, их отличали только приоткрытые там и здесь створки. Высокий сводчатый потолок покрывали живописные картины, они занимали собой каждый свободный от позолоты пятачок. Странно, что при первом беглом взгляде Нута этой росписи не приметила.
Теперь, присматриваясь, она обнаружила вдобавок — ах, как заныло сердце! — что картины представляют собой улицы далекого города Дравлики, которые видела она когда-то из окошек кареты, столицу прекрасной Мессалоники. Изящные дамы в парче и жемчуге торговали как будто персиками… или мочалками — картины ускользали от постижения. Не менее того прекрасные юные кавалеры выражали своими позами готовность купить. Одни являли собой олицетворение доблести, чести и верности — воинственных мужских добродетелей, другие — выказывали нежность, милосердие и тихую, приятную сердцу прелесть. Люди эти как будто бы были счастливы… или собирались быть счастливы, хотя Нута, с лихорадочной жадностью перебегая раскиданные на пространствах потолка росписи, в толк не могла взять, что же они все-таки изображают, где видела она эти лица, эти затейливые позы и умиротворяющие улыбки, эти дворцы и это небо?
Поворачиваясь с запрокинутой головой, Нута вдруг сообразила, что забыла о зияющем рядом провале, она глянула, чтобы не оступиться, — провал исчез. И невозможно было уразуметь, где проходила трещина.
Зеркальные стены и двери со всех сторон множили дали, в этих хрустальных застенках являлись и пропадали то рассеченные пополам, то удвоенные, размноженные многократно люди. Видения эти однако не были заключены в хрустале навечно, как это представлялось по первому, нелепому впечатлению, в чем Нута и убедилась, когда дородный человек с окладистой бородой, в золотой чалме на голове, в цветастом долгополом кафтане вышел из застенка и заговорил. Сначала Нута узнала голос, а потом грязные босые ноги под полами атласного кафтана.
В широком лице его, неожиданно благообразном, лице патриарха… несколько диковатого патриарха, потому что из-под золотой чалмы топорщились всклокоченные на висках, нечесаные и сальные волосы, — в этом лице светилось достоинство, которое заставило Нуту усомниться, точно ли она видит перед собой плешивого купца, того что купил ее за пару продранных башмаков. Купец поклонился.
— Простите, сударыня… Как вспомнить без отвращения чудовищное непотребство?.. Вы понимаете. Там… — он показал куда-то в зеркала, которые многократно возвратили ему жест, — там… в этом стойбище дикарей. Не подберу другого слова. Гадко… подло… недостойно… Одно могу сказать, я уже наказан, наказан жестоко и справедливо — вашим презрением. Я вижу, вы слушаете меня нетерпеливо. Да, сударыня, наказан. Более, чем жестоко… — Он запинался как истинно взволнованный человек. — Теперь я могу сказать, что полюбил вас в тот самый миг, когда услышал… когда получил предложение купить вас, сударыня. Да. Это так. То было истинное сердечное движение. — Неожиданно он вздохнул с подавленным всхлипом и опустил голову, чтобы спрятать глаза. — Я сам разрушил надежду на счастье.
— Как благородный человек, — возразила Нута, — вы поймете, если я отвечу, что признательна вам за откровенность и… не могу… конечно же, не могу принять вашей любви.
— Без надежды? — дрогнули губы.
Купец задумался, глубоко опечаленный, потом неприметно для себя, забывшись под наплывом могущественных ощущений, почесал ногой об ногу — из-под дворцового кафтана свисали разлохмаченные понизу штанины.
Несколько слонявшихся из двери в дверь ротозеев уже прислушивались к разговору и подошли ближе, чтобы не упустить сказанного. Люди эти нисколько не мешали Нуте, так же, как не мешали купцу, она испытывала такое обнажение чувств, что ничего не боялась.
— Здесь много золота, — сказал купец с некоторым усилием, словно пытаясь взбодриться. Он выгреб из кармана пригоршню драгоценных камней и узорочья. — В этом-то я кое-что понимаю. О! Это большие деньги!
— Они обратятся в золу, — прошептала Нута, но купец не слышал или не верил.
— Тут хватит, чтобы начать дело заново и даже расплатиться с долгами, долгами, о которых мои заимодавцы давно уж и мечтать забыли. О! Теперь я сумею подняться. Восстановить честь имени. Поверьте. Как много сумел бы я совершить, если бы вы, сударыня, почтили меня своим расположением. Как вас зовут?
— Нута.
— Нута. Это ничего, что вы прислуживали в корчме, ничего не значит, поверьте. Зато вы многое пережили, перестрадали… Я это очень ценю.
— Я мессалонская принцесса и первая жена безвременно погибшего государя Юлия. Можно сказать, я вдовствующая слованская государыня, — печально усмехнулась Нута. — Я и сейчас люблю Юлия. Может быть только память. Но это уж все равно. Для вас это будет все равно.
Он и поверил, и понял. Признание Нуты никого здесь как будто не поразило своей диковинной, красочной стороной. Купец лишь закусил губу, да горестно покачал головой, как бы кивая самому себе: да уж, попался ты, братец… и не достоин счастья. Простоволосая женщина с темными от утомления глазами, которая страстно переживала за обоих, заглядывая Нуте через плечо, вздохнула, глаза ее затуманились жалостью и сочувствием: вот ведь какая штука — принцесса! Нута и сама едва сдерживалась, чтобы не разрыдаться от странного, повелительного умиления.
Раскатистый низкий грохот, от которого дрогнул пол, заставил всех встрепенуться.
— Опять… что-то обрушилось, — сказала Нута, бездумно вздыхая от полноты чувств.