Остальные как будто и этого не понимали: не только не выказывали тревоги, но и вовсе не задумывались, что же там обвалилось. Их младенческое неведение заставляло Нуту трезветь, она настаивала:
— Дворец начинает рушится. Надо уходить. Не будет это все стоять вечно. У нас в корчме Шеробора странники рассказывали: они видели блуждающий дворец под Яблоновом. Говорили, не прошло и часу, как все рухнуло и сравнялось с землей.
Напрасно Нута взывала к разуму, на нее глядели с улыбкой, с доброй, милой улыбкой, с какой внимают ребячьему лепету. По доброте душевной не возражали, но, однако же, не видели при том ни малейшей необходимости пускаться в обсуждение горячечных речей мессалонской принцессы. Купец, и угнетенный, и растроганный, мял бороду и вскидывал порой голову в попытке припомнить и сказать нечто важное, нечто такое, что могло бы еще исправить так неладно закончившееся объяснение; страстных повадок женщина с разбросанными по плечам, спутанными, немытыми волосами, отирала щеки; вдумчивый мужичок, тощий и загорелый до черноты, в сермяжном зипунчике, заглядывал заморской принцессе в глаза с каким-то особенным строгим вопросом, значение которого трудно было, впрочем, понять, — все они, кто внимал Нуте, не чуяли и не понимали опасности. Настойчивость ее вызывала досаду.
Ничего не добившись взглядом, мужичок отошел к раскрытым дверям, где раздавались возгласы и смех.
— Да идите сюда! — позвал он с воодушевлением, отчасти деланным, видно, он чувствовал обязанность развеять дурное настроение принцессы. — Идите сюда, вот потеха: жратвы сколько — зажрись!.. Ай, что делают черти!
— Ну что ж, и вправду. Идемте, принцесса, что стоять, — с печальным смирением заметил купец.
За дверью открылся заставленный накрытыми столами чертог. Места хватило бы тут человек на двести и три десятка миродеров, которые не столько расположились за столами, сколько как будто бы грабили их с лихорадочной, неряшливой поспешностью перебирая блюда, не могли все же испортить торжественной красоты убранства. На светлых скатертях тянулись рядами золотая и серебряная посуда, доверху наполненная какими-то невиданными кушаньями, высились хрустальные сосуды с янтарными, розовыми и темными, как кровь, винами, радовали глаз горы необыкновенных плодов, а над всем этим свисали из высоких ваз гроздья съедобной и не съедобной зелени вперемежку с благоухающими цветами.
Миродеры успели напялить на себя кое-что из дворцовой одежд — какую-нибудь шляпу под кустом страусовых перьев или прозрачный шелковый платок поверх убогого платья, — хотя голод все ж таки оказался сильнее страсти к нарядам, никто еще не приоделся толком. Более отъевшиеся, напихав по карманам медовые пряники и целые пироги, рылись в громоздких сундуках вдоль стен, выбрасывая себе под ноги на лощенный дубовый пол груды утканного золотом тряпья.
Они торопились — насытиться, нарядиться и плясать; они гомонили, перебивая друг друга, самозабвенно хохотали и вскакивали из-за стола с куском в руках, чтобы пройтись присядку. С колен на колени путешествовала кудрявая женщина, ее целовали жирными, жующими губами, по-братски передавая друг другу. Женщина, смазливая молодка в розовом шелковом платье, уже запятнанном, пыталась отведать от каждого блюда, не перепробовать, так перекусать, а веселые братцы беззастенчиво ей помогали, заталкивали женщине в рот сладости и давили на губах вишни. Все они были пьяны — изобилием.
Затянутый сиреневым сукном чертог, где разгулялось пиршество, соединялся множеством больших и малых дверей, лестниц и переходов с другими помещениями дворца — оттуда доносилось эхо плутающих голосов. Скатился по винтовой лестнице бравый молодец в нескольких надетых один поверх другого кафтанах, крикнул с надрывом:
— Братцы! А там!.. Уё-ёй Чего вы сидите, дурни?! Бросайте все! — И быстро затопал вверх, завинчиваясь в отделанную каменной резьбой дыру под потолком.
Голова его уже скрылась, когда раздался зловещий треск и весь столб винтовой лестницы, резного сооружения из железа, дрогнул и провалился стоймя вниз, посыпались обломки разрушенного частью потолка, мелькнуло перекореженное тело. Народ по чертогу примолк, неприятно удивленный.
— Это ведь Пыпа Тертый? — спросил небритый старец в усыпанной драгоценностями шапке. — Совсем глаза ослабли, не разберу, — добавил он сокрушенно.
— Он, — подтвердил кто-то без особой охоты.
— Гляди-ка! — выразил свои чувства старец.
Иного слова Пыпа Тертый не заслужил, да и глядеть особенно было нечего: рваная рана в полу затягивалась и скоро нельзя было разглядеть следов Пыпиной могилы.
Непостижимое легкомыслие, которое владело бродягами, не действовало почему-то на Нуту.
— Послушайте, люди! — заговорила она в волнении. — Тут нельзя оставаться! Это блуждающий дворец. Я привела вас сюда… нужно было спасаться. Но сейчас пора уходить. Пока не поздно. Ваши одежды, золото, все обратится в прах. Это все призрак, морок, и только смерть не обманывает.
Никто не пытался спорить, напротив, горячечные уговоры Нуты лишь увеличивали общий подъем.
— А мы пить будем, мы гулять будем, а и смерть придет, помирать будем! — слабо взвизгнув, мотнула цветастой шалью и пустилась притопывать широколицая женщина с нездоровым румянцем на щеках.
А купец, в каком-то расслабленном умилении прижимая руки к груди, тянулся к людям и повторял:
— Братцы! Братцы! Что же это? Ведь хорошо-то как? Ведь только гляньте на нее, гляньте, — показывал он на Нуту, — святая женщина! Зря говорить не станет!
Вдумчивый мужичок, что стал свидетелем трогательного объяснения между купцом и Нутой, не смея открыто выказывать распиравшие его чувства, сообщал восторженным шепотком всякому, кто благосклонно склонял ухо:
— Мессалонская царевна, — указывал он глазами на Нуту. — Слышь-ка, мессалонская царевна. Во как!
Любые чудеса казались возможны в этом волшебном месте, чудеса, по видимости, и приветствовались: народ одобрительно похлопывал мужичка по плечу.
А голос Нуты звучал слабее, она смолкла на полуслове и повернула, сминая руки, назад в зеркальный покой. С порога она увидела, что обманулась. Глазам ее предстали сени, торжественное преддверие какие-то иных чертогов: сложное переплетение покрытых коврами лестниц резного камня, увитые зеленью висячие гульбища и переходы, а выше, теряясь в голубом свете, нагромождения арок поддерживали новые ярусы лестниц и переходов.
Опять прокатился гул, наборный каменный пол дрогнул, заколебавшись под ногами, как готовый провалиться студень, Нута испуганно шарахнулась, что было, по видимости, и бесполезно, потому что шаталось все. С высоких сводов посыпалась каменная крошка, обломки мраморных завитушек и посеченные листья зелени; запахло известкой и пылью.
Нута попятилась. На счастье она недалеко ушла от порога, дверь не исчезла за спиной, хотя на беглый, поверхностный взгляд изменилась в очертаниях и, может статься, подвинулась в сторону.
Несколько опрометчивых шагов за пределы сиреневого чертога, где как ни в чем ни бывало пировали миродеры, вывели Нуту из круга здешних впечатлений, с глаз долой — из сердца вон, Нуту забыли.
Купец, тяжко вздыхая, вывалил из золотого судка персики — они брызнули во все стороны, поставил посудину на пол и принялся плющить ее в лист тяжелой каменной вазой. Надо сказать не много добавил он шума к общему веселью в чертоге, где ели, горланили и плясали разом. Простоволосая женщина, что оплакивала судьбу мессалонской принцессы, утерла слезы и улыбалась — настороженно и как бы нехотя, словно не доверяя еще обманчивой надежде на лучшее. Вдумчивый мужичок подошел к стене и, уязвленный расточительством, сокрушаясь сердцем, поглаживал обои ярко-сиреневого сукна, которого хватило бы, чтобы одеть две дюжины деревень.
Замешкала и Нута, словно бежала и забыла, зачем бежит. Вот будто бы взывала она к народу, чтобы предостеречь людей от исцеляющего душу веселья… Ради чего взывала? Нет, она помнила, как жутким киселем дрожала под ногами твердь и сыпались камни, но все это не казалось теперь таким уж важным… во всяком случае, срочным и основательным. Опасность она помнила, но что значила отступившая неведомо куда опасность перед несколькими мгновениями счастья? Горькое умиротворение сходило на измученную душу… и Нута, может быть, впервые только и поняла, как страшно она устала. И поняла — ощутила — простое счастье забыть, наслаждаться вкусом ароматного мяса, сочных плодов, счастья двигаться, глазеть и горланить. Нута тронула щеку, пальцы ее увлажнились — она плакала, глубоко растроганная бесшабашным весельем таких родных и понятных людей, топотом их и свистом: «а мы пить будем, мы гулять будем, а и смерть придет, помирать будем…»