— Где Взметень? — спросила Нута. — Я никого не видела, с тех пор как ваши люди нас разлучили. Взметень и все остальные… они пошли за мной. Я увлекла их…
— И совратила, — негромко подсказал Лжевидохин, едва Нута замялась. Он поглядел на маленькую принцессу с застывшим, бесстрастным вниманием, словно имел основания ожидать от нее чего-то действительно занятного и приготовился ждать.
И Нута не выдержала:
— Если вы их не тронете. Обещаете отпустить. Я буду молчать с послами. Не буду жаловаться. И все такое.
Лжевидохин вышел из созерцательной неподвижности не прежде, чем Нута окончательно спуталась.
— Мне ничего не остается, как отвечать откровенностью на откровенность. Увы, Взметень и все остальные, как ты говоришь, они мертвы. Взметень убит. Его казнили как изменника. И остальные тоже — изменники.
Еще мгновение выдерживала Нута жуткий взгляд гниловатых глаз — и поникла.
Когда ее увели, Лжевидохин вспомнил Замора.
— Взметеня и остальных — сейчас же казнить, — живо велел он, когда судья вошел.
— На площади? — деловито осведомился Замор.
— Нет. На площади выставить головы, и пусть бирюч зачитает приговор, что их казнили вчера.
Замор не успел покинуть комнаты, когда в коридоре послышалось сдержанное смятение… и на пороге явился судья Приказа наружного наблюдения Ананья. Заморовы люди, что пытались остановить его, отстали и рассеялись, тогда как сам Замор, приостановившись, с холодным выражением опущенных уголками губ простер к двери руку, как бы представляя на суд государя непрошеного гостя.
Тщедушный тонконогий Ананья и деревянного сложения сухорукий Замор не обменялись при этом ни словом, что можно было объяснить не только взаимным непониманием, которое разводит людей, но и, напротив, слишком тесными отношениями между судьями смежных приказов, из-за чего они слишком уж хорошо понимали друг друга.
На этот раз недолгое противостояние между тонконогим и сухоруким закончилось в пользу тонконогого: Замор, не имея более причины оставаться, вынужден был покинуть комнату.
— Государь! — с чувством воскликнул Ананья, едва убедился, что сухорукий плотно прикрыл за собой дверь. — Сообщение о блуждающем дворце!
Встрепенувшийся было Лжевидохин ожидал чего-то другого, ожидал так жадно и нетерпеливо, что не сразу сообразил значение новости; разочарованный, он снова отвалился на кресло и позволил Ананье продолжать.
— Я счел необходимым немедленно разыскать вас, государь… — Ананья говорил все медленнее, останавливаясь в ожидании отклика. — Не знаю, успеем ли обложить подступы к дворцу войсками. Как далеко это? Понятно, пока разведчица не расколдована, у меня никаких подробностей.
— Надо успеть, черт побери! — внезапно очнулся оборотень. — Поднять всех на ноги! Всех вверх ногами поставить! — И он, беспомощно дернувшись, оглянулся на едулопов носильщиков: — Ну, вражьи дети! Взяли!
Новое рождение блуждающего дворца — где-то в предгорьях Меженного хребта — отозвалось по всей стране. Сотни и тысячи людей, обманутых прежними слухами, находились еще в пути, пытаясь нагнать ускользающий призрак то там, то здесь, когда со скоростью лесного пожара стала распространяться весть о дворце в холмистых пустошах южнее города Межибожа. Правда отличается от слухов главным образом тем, что это наиболее упорный и стойкий слух, потому-то молва о межибожском явлении подняла уже не тысячи, а десятки тысяч возбужденных противоречивыми толками и безумной надеждой людей. По всем дорогам Словании устремились они к Межибожу, несмотря на объявленный накануне указ великого государя, который под страхом свирепых наказаний — виновного и всех его родственников в первом колене — запрещал разговоры о блуждающих дворцах и какие бы то ни было надежды.
Так что великий государь Могут узнал новость не первым; как ни велик он был и могуч, все же он был один, а народу — море. Кто-нибудь да прослышал о дворце еще прежде, чем государева ворона успела долететь до Толпеня. С опозданием на одиннадцать часов узнала о блуждающем дворце и Золотинка-пигалик.
Утреннее солнце нащупало открытую настежь дверь и щели окон неприметной лесной хижины, которую и хижиной-то трудно было назвать, так она походила снаружи на буйный куст бузины. Свежая зелень, пробиваясь из старых бревенчатых стен, сплошь оплетала крышу серого от времени теса, зелень свисала занавесью над входом и прятала узкие волоковые оконца, так что нужно было уткнуться в избушку носом, чтобы уразуметь, что же это все-таки такое и почему вкруг буйной зеленой поросли бестолковой тучей гудят пчелы, вьются мухи и жужжат комары… почему они, в конце концов, не решаются беспокоить крепко спящего на ложе из мха пигалика.
А дело-то было в том, что цветы хитроумная волшебница Золотинка обратила внутрь избушки, сплошным ковром покрывали они подгнившие стены, оставаясь недоступны подозрительному взгляду снаружи. Из раскрытого входа доносились упоительные запахи цветов и спелых фруктов. Грозди винограда свисали над притолокой, груши, сливы и вишни отягощали прогнувшийся от времени потолок.
Прежде Золотинка не тратила себя на пустяки, и, видно, произошло что-то действительно важное, если она украсила свое случайное убежище безрассудным богатством цветов и плодов.
Золотинка не забывала последний разговор с Буяном. С тех пор, как она спустилась с гор в Слованию, не было, кажется, и часа, чтобы она не вспомнила о назначенном ей деянии. Добром ли нет, мысль о необходимом и должном присутствовала в каждом поступке и в каждом слове, она витала в снах и преследовала наяву. Мысль зрела, утверждаясь, как нечто непреложное, она не оставляла Золотинку и после того, как стало совершенно ясно, что необходимое неизбежно. Произошло лишь то, что изменилось направление помыслов, прежде они были обращены по большей части назад, Золотинка заново переживала коловратности трудного разговора у ручья, заново перебирая все сказанное Буяном, теперь же разговор поблек, как нечто пережитое, избытое сознанием и душой, теперь помыслы Золотинки обратились вперед к неведомому городу Толпеню и Рукосиловой твердыне Вышгороду, и это был первый признак, что пора колебаний прошла.
Золотинка потому, может быть, и забралась в глушь, что, утвердившись в главном, чувствовала потребность погрузиться в созерцательную и умиротворенную жизнь, чтобы отринуть все преходящее и неважное. Чтобы окрепнуть душой в нежных шорохах трав, в утренней свежести и в лепете зацелованной солнцем листвы на верхушках замшелых великанов, в ночном покое и в бодрости росистого утра.
…Белое перышко скользнуло в сумрак напоенной сладкими запахами избушки и щекочущим поцелуем коснулось щеки пигалика. Тот чихнул и открыл глаза.
— Здрасте! — сказала Золотинка, приветствуя перышко. — И доброе утро! — важно добавила она, приметив, как далеко перебралось за гнилой порожек солнце.
Перо бесшумно порхало, и пигалик, который не выносил безделья, осторожно поднявшись с моховой постели (всюду валялись опавшие ночью спелые плоды), оделся, успевши при этом мимоходом взгрустнуть (он отвел себе на уныние именно эту ни что иначе не годную долю часа), сунул перышко за ухо и побежал к ручью умыться. Ибо пигалик, понятно, не мог приступить к делу, не умывшись со сна, даже если дело это заключалось в том, чтобы прочитать долгожданное, полное новостей письмо.
Кстати, выскочивший из куста бузины мальчишка нисколько на пигалика не походил. Это был коротко стриженный в скобку большеглазый круглолицый пастушок в посконных крестьянских штанах и такой же много раз латанной рубашонке. Нужно было обладать верным наметанным глазом, чтобы сразу же угадать в мальчишечке пигалика. Так что не всякая ворона распознала бы оборотня на лету даже и с десяти шагов; труднее было бы, разумеется, обмануть трудовой люд, что вышел в страдную пору на поля, и уж совсем невозможно было бы провести тех самых мальчишек, которых Золотинка и брала в пример. Но такой далеко идущей цели — обмануть вредный народец мальчишек — она себе, понятно, и не ставила.
Торопливо умывшись, Золотинка нарвала на косогоре большие лопушки мать-и-мачехи. Теперь достаточно было чиркнуть по листу волшебным камнем, а потом провести перышком, чтобы на зеленом бархате лопушка проступили ярко-синие строчки. Оглянувшись по сторонам, Золотинка взялась читать.