Матвеич натянул брезент над верстаком, заслонился от солнца и строгает бруски для рамок. Гордеич, несколько раз пробежав в зеленых трусах по просеке и приняв дозу пчелиных укусов, растопил в котле смолу, довел ее до кипения - и смазывает дно запасных ульев, чтобы предохранить их от муравьиных набегов. Тесть нагревает в воскотопке негодные соты. Я, как и прежде, прокалываю шилом дырки, пропускаю в них проволоку и натягиваю ее на рамки.
За обедом мы беседуем на отвлеченные темы.
Хлебая суп и поминутно обжигаясь, Гордеич уводит нас в свое давнее житье-бытье, поросшее сухим быльем:
- Моя матушка любила носить топленое молоко на базар. Носит и носит, все в ажуре. И вдруг приходит в слезах, лица на ней нет. Дрожит как в лихорадке. Ее там чуть не прибили, вроде бы за обман. Придрались бабы:
мол, она нарошно неполные махотки продает, отливает из-под шкурки молоко. Сняли на людях шкурки - и точно: во всех махотках на три пальца недолито. Бес его!
В чем дело? Мать растерялась, плачет, сама не поймет, шо такое. Шкурки целые, а под ними пусто! А ее уже за косы волокут и норовят придушить. Народ, когда хочет потешиться, звереет. Черт те что! Добрые люди оборонили и отпустили ее с богом... Стала моя матушка следствие наводить, допытываться, куда делось молоко. Мы прижукли, молчим. Каждый думает на другого. Батька терпел, терпел и, как только буря миновала, сознался:
"Это я, мол, высасывал". - "Как же ты высасывал, уж ненасытный!" - "А соломинкой, - ухмыляется батька. - Проткну соломинку и цедю. Полгода уже так пью". - "Да как же, ирод?! - почем зря честит его мать. - Молоко ж базарное". - "Оттого я и приспособился, что базарное. Своим умом дошел", в усы ухмыляется батька.
Ушлый был, ёк-макарёк! Перед тем как идти на работу, тайком в сенцах приложится к махотке, выдует пару кружек через соломинку - и айда на стан. Бурты открывать.
Закончив рассказ, Гордеич как-то вымученно и неестественно смеется. Одна бровь у него дергается, рот кривится, но глаза остаются скучными. Он обрывает смех мелкого беса и делает лицо серьезным, будто и не рассказывал смешную историю.
Тесть с укором смотрит на компаньонов и встает изза стола.
- Ничего не лезет, - говорит он. - Хлеб в горле застряет.
Старики молчат.
Затевается облет. Пчелы ошалело снуют в воздухе.
На термометре - 30 градусов. В небе кое-где плавают сморенные облака. Мы с тестем укрываемся в будке.
- Анекдотами пробавляются! - ворчит он. - Не-е, с такими молодцами меду не добудешь. В панику кинулись и мудрят. Надо на разведку ехать, новое место искать, а они хихикают... машины жалеют. Я говорю им:
поедем! А Матвеич: куда ехать? Ну сиди, жди, пока улья опустеют!
- Действительно, куда ехать?
- К каналу. У воды воздух прохладнее, нектар не высыхает.
- Вы про подсолнух узнали? Какого он сорта?
- До подсолнуха нам было! Мы как увидали: косят донник! - так и присели. Веришь, все разом сели на дорогу и глядим... А Матвеич поддел Филиппа Федоровича!
Заехали мы к нему на пасеку, Матвеич вытащил пучок донника и показывает: вот, мол, донник цветет, мы к нему завтра перебираемся. Филипп Федорович аж побледнел: "Где, где цветет? Я все места обшарил, кругом обследовал!" - "Секрет. Велели никому не рассказывать". - "Много?" допытывается Филипп Федоровичу у самого, веришь, руки трясутся, граблями их повесил и стоит. "Много, нам хватит". Мудрец, завел он Филиппа Федоровича! Небось, бедняга, всю ночь не спал. Вот увидишь, не утерпит, прискочит к нам.
- Вы все неравнодушны к Филиппу Федоровичу.
Особенно Матвеич. Ругает его, на словах не признает, а сам следит за каждым его шагом.
- Филипп Федорович мед из воздуха качает. Будешь следить. Промышленник! У Федоровича на примете десять мест. В запасе держит. Перебирает, боится прогадать. Не скупится, не жадничает. Он прямо всем говорит:
укажите мне медовый участок, я за него флягу меда отдам. И отдавал. Уже было такое. Флягу отдаст - двадцать накачает. Выгода? Выгода. А этот, тесть недовольно кивнул в сторону будки Матвеича, - экономит на спичках, прогадывает на сотнях. Да и Гордеич жук. Два сапога - пара... Порченые люди! Не мычат, не телятся.
- Матвеич завидует Филиппу Федоровичу. Зачем же он ушел от него?
- Характерами не сошлись. Тот сунет шоферу полсотни за перевозку и не скривится, а этот подожмет хвост и в кусты: жалко отдавать. Нашла коса на камень. Мне еще раньше Филипп Федорович намекал: мол, всем хорош Матвеич. Уважительный, то и се, да больно мудрый и тугой на подъем. Точно! Правильно он сделал, что отпихнул от корыта Матвеича. На что ему сидень, трухлявый пенек? Что с него пользы? Одно расстройство. Надо было мне на все плюнуть и кочевать с Филиппом Федоровичем.
Тень мелькнула за окном: мимо нашей будки прошел Матвеич. Тесть понизил голос, спросил шепотом:
- Это кто прошмыгнул? Не Матвеич?
- Матвеич.
- Я не громко бубнил? Он ничего не слыхал?
- Пожалуй, нет. Дверь плотно закрыта. А что, боитесь?
- Бояться не боюсь, да оглядываюсь. Кругом, дорогой Петр Алексеевич, люди. Мало ли что!.. Пошел советаться с Гордеичем. А чего советаться? Нужно на разведку ехать!
Через полчаса в дверь стукнули.
- Дрыхнешь, Федорович? Вставай. За водой поедем.
Вскоре они уехали. Я вышел к ульям. Облет кончился, но жара прежняя. Ни ветерка. "Листья на ветках клена вяло обвисли и не шевелятся. Я разделся до плавок, водрузил на голову соломенную шляпу тестя и принялся бесцельно бродить по просеке. Мое внимание привлек куст свидены. Возле него рос довольно высокий, молодой дубок, стойко укоренившийся среди других, таких же крепеньких дубков. Он выжил, ему уже больше не грозит засуха, как, впрочем, и его молодым соплеменникам. Не осенью, так весною свидену, пожалуй, срубят, изведут на топку. Вот печальная участь сопутствующего дерева.
Невольно шевельнулась жалость и к себе. Я сделал ошибку. Не тем я занимаюсь, бездарно трачу время - золотой запас моей молодости. Но это - в последний раз.
Это временное отступление. А потом... потом я впрягусь, как вол, в работу, буду корпеть, не отходить от холста дни и ночи напролет. Я еще напишу единственные картины, обязательно напишу, потому что кипят во мне силы молодые и неистраченные и есть в моей душе божья искра, есть - я чувствую ее свет, горячий и дерзкий; она жжет и постоянно взывает к моей совести, побуждает действовать. Я докажу Никодиму Захаровичу!.. Никодим Захарович? Вертится на уме это имя. Что, если и вправду пойти на компромисс, попросить об одолжении Никодима Захаровича? Неприятен мне он, но ведь даже великие не гнушались заигрывать с недостойными, извлекая выгоды из отношений с ними. Надя, кажется, рассудила трезвее меня, по-женски. Я погорячился, заявив ей о столь категорическом отказе. Да, Никодим Захарович - влиятельный человек.
Мои размышления прервал заливистый лай Жульки.
Я взглянул: по дорожке приближался к пасеке человек на веломотоцикле с заглушенным мотором. Он притормозил у будки Матвеича, спрыгнул с сиденья и, приставив машину к кусту, поздоровался. Подойдя ближе, я угадал в нем компаньона Филиппа Федоровича, того лысого дядьку, который облизывал жирные губы и ехидно посмеивался надо мною, когда я по незнанию попал на их пасеку. Теперь вид у него кроткий, смиренный, красноватые глаза бегают стыдливо. Таится в них растерянность.
Рваные брюки заправлены в шерстяные носки, на ногах - калоши.
- Сторожуешь, сынок? - Он устало опускается на землю и мотает головой. - Ух, уморился... ужарился!
Поджилки трясутся. Дай-ка водицы хлебнуть.
До дна испив поданную мною кружку, он стряхивает с жиденькой бороды капли, снимает берет, жмурится и вытирает им лысину.
- Жара - нету спасу! Нонче с утра, как волк, мотаюсь по степи. Пылища не продохнуть. Фу ты! Выпил холодненькой - на душе посвежело. - Он по-турецки подбирает ноги и жалобно, искательно глядит на меня снизу вверх: - Где ж ваши пасечники?
- В поселке.
- Вон оно что, - в раздумье жует губами лысый. - А мой оглоед взбесился. Ваши его подожгли, донник показали. Так он заставил меня на этом драндулете грузовые машины шукать. А куда переезжать - не говорит.