Выбрать главу

Старики смирились с участью. Лес для них потерял всякое значение, теперь они надеются на белый донник.

Он их выручит и поправит дела, после и подсолнух зацветет. Уж на нем они отыграются, отведут душу.

Сегодня Гордеич на правах хозяина будки занял наше внимание рассказами о себе, увлекся былым.

- Я как шофером стал? - начал он, лежа в одних трусах на панцирной кровати. - Хо! Это, братцы-кролики, длинная история. Я в станице рос, в Ново-Михайловской.

Жили мы бедненько, в хате - шаром покати. Одна лавка, да чугуны в печке, да чаплейка с рогачом в углу - вот и все имущество, живи не тужи. Мать, бывало, рассерчает - хвать за рогач и как вытянет промеж спины - в глазах мутится. Не житье - сливки... Штаны на мне, стыдно сказать, латка на латке да сверху лоскут. Задница, как месяц, сверкает. А я уже парубок, на девок заглядал. Ну, и решил я хоть кой-какую одежонку справить. У нас тутовые деревья во дворе росли. Высоченные, глянешь вверх - шапка ломится. Надумал я разводить тутовых шелкопрядов. Были у нас охотники, коконы выхаживали и сдавали оптом государству, взамен получали отрезы на костюмы, ботинки, всякие там сласти-конфеты... Расплодил я этих червей - ни дна им, ни покрышки! - тьму, всю горницу ими занял. Куда ни повернись - на подоконниках, на полу, на столе - кругом черви. Аж тошнит. Жрут они листья тутовника со страшной силой, только сыпанешь из чувала - нету, одни жилки. Слопали, сволочи!

Давай им по новой. Ну, думаю, амба. Так они и меня за милую душу съедят. Как я прокормлю такую ораву?

И площадь им, паразитам, расширяй. Они ж на глазах размножаются, прут, как опара. И - капризные, шо вы!

Чуть прозевал, передержал их - бабочка из кокона выклюнулась и сгубила нитку. Попробуй-ка за всеми уследи, когда они кишат клубком и жратвы беспременно требуют.

Мотался я, мотался с ними и не вынес. Пропадите вы пропадом, черви! Подавил их сапогами, сгреб на рядно и выбросил в огород. И так, верите, мне полегчало, хоть приставляй к плечам крылушки и лети в рай. Обрадовался, ёк-макарёк, как будто десятку на дороге поднял. Вертаюсь во двор, смотрю: на большом дереве баба сидит.

Умостилась на самой макушке, в листьях, шоб ее не заметили, и сидит, ногами болтает. "Чего ты там делаешь, тетка?" - "А чего ж, хлопчик, пищит она сверху тонюсеньким голосом, - чего ж... тутовник ем. Сам бачишь". Зло меня взяло на тетку, подбежал к дереву и ору: "Слазь старая, а то стряхну!" - "У, какой вреднючий... нехристь!

Дай с божьего дерева наесться. Не обедняешь", - пищит, а сама рвет ягоды и за обе щеки уминает. Заелась, губы синие... с подбородка сок капает. "Э, - думаю. - Это нищебродка. Странница неприкаянная. Нехай наедается". - Гордеич выдержал небольшую паузу, передохнул и счел нужным пояснить сказанное: - Федорович с Матвеичем знают: раньше много по земле-матушке бродило всяких убогих. Разруха, голод... Ковыляет, ковыляет какой-нибудь дедок-доходяга, свернется калачиком в кювете вроде прикорнуть, да и навек уснет. Каюк! Душа отлетела. Ну, наелась тетка, слезла. Лицо у нее пухлое, ноги, что колодки, толстые, водой налились. Сжалился я над ней, чурека и кружку молока вынес. Молоко она выпила, а чурек весь не съела, половинку за пазуху сховала. И говорит мне: "Спасибочка. Ты, мол, хлопец, шустрый, умненький.

Быть тебе машинистом. Запомни!" - И ушла.

- Правду нагадала тетка, - с удивлением произнес Матвеич.

Гордеич почесал хилую волосатую грудь, посучил в воздухе голыми ногами, как бы разгоняя застоявшуюся кровь, и продолжал с хрипом:

- Как в воду убогая глядела. С того дня засела мне в голову думка: буду машинистом. Через год или два после того случая появляется в нашей станице самый настоящий механик. Бог мой! По всем статьям машинист! Первый раз я увидал его на току. Куртка на нем кожаная, сапоги хромовые, и рукавицы в кармане. Молотилка у него "маккормик", цинком обшитая - аж глаза слезятся...

блестит! Рядом трактор "фордзон". Новенький, с одним швом ремень гонит, колесо молотилки крутит. Грохот, пыль - не зевай, поворачивайся, кидай в барабан снопы!

Он единоличникам хлеб молотил. Люди бегают, крутятся, а он сидит, весь в кожаном, в темных очках, и шоколад, ей-богу, не брешу... шоколад по скибочке ломает и в рот!

Как царь на троне... Перед ним на фанере всякая всячина наставлена, закуска, по левую руку - папиросы "Казбек", по правую - начатая бутылка водки. А частники несут и несут ему, кладут гостинцы на фанеру и юлят: каждому, понятно, хочется скорее обмолотить снопы. А он только команды подает своему помощнику.

Поглядел я на машиниста - завидки меня взяли. Вот это, думаю, работенка! Себе такую бы курточку отхватить! Стал я вертеться возле него, глаза машинисту мозолить: "Дядя, мол, дядя!" То ключ поднесу и ловко подам ему, назло помощнику, то ручку у "фордзона" крутану. Он только подумает об чем-нибудь, а я уж тут как тут, на цырлах стою. И довертелся... Приметил он меня, назначил вторым помощником. Хо! - Гордеич от удовольствия зажмурился и несколько секунд молчал, наслаждаясь счастливым воспоминанием. - Пошло, понеслось... Вскорости я сам выбился в машинисты, надел такую же куртку, сшил юфтевые сапоги. А потом, братцы-кролики, направили меня учиться на шофера! - торжественно, с сияющими глазами провозгласил Гордеич. - На "мерседесбенце" ездил, итальянские "ляньчи" ремонтировал. У них, у проклятых "ляньчей", картера часто лопались, потому что крепление двигателя было плохое, на четырех точках.

Так мы шо придумали? Взяли и переделали его по-нашему, по-русски: на три точки посадили. Отлично. Комарь носа не подсунет.

- Ишь ты! На три точки?

- Вот те крест, Матвеич! На три.

- Ты что, в бога веруешь? - подал голос тесть.

- Откуда ты взял? - Гордеич оперся на локоть и както сбоку, недоверчиво поглядел на него.

- Да крестишься...

- А-а! Это я балуюсь. Я, Федорович, и сам не пойму, во что верю.

- Без веры худо жить. Нет интереса.

Гордеич покачал головой и усмехнулся, сел на кровати, спустил ноги и сунул их в тапочки. Сжал в пальцах острый небритый подбородок, с раздражением, с вызовом сказал:

- Твоя вера... много она тебе принесла? Так же, как и мы, в будке кукуешь, за щурами носишься. Лучше помолчи, Фёдорович. Слыхали! Ты отговорился.

- Все одно, Гордеич, плохо без веры.

- А я верую! - внезапно возразил Гордеич. - Верил и до конца дней веры не потеряю.

Тесть сидел напротив него, на пустом улье. Теперь он недоверчиво и хмуро глядел из-под белесых бровей на Гордеича, твердо приготовившегося к отражению атаки.

- Во что?

- В технику! - воскликнул Гордеич и отчего-то радостно засмеялся; на жестковатом лице его мелькнуло изумление, как бы его самого в эту секунду осенило и он вдруг впервые догадался о чем-то важном и необходимом, что еще не отлилось в форму, но уже было готово вот-вот ясно отлиться. Надежное, Федорович, дело... законное!

Техника ни в жизнь не обманет и не предаст человека. На нее я сроду не обижался. Упаси и помилуй! Ни грамма.

Она испортилась - вини себя. Значит, недоглядел, вовремя не смазал, не подвернул болта. За ней, как за любовницей, надо ухаживать, а беречь не хуже родной жинки.

Правильно говорю, Матвеич?

- Правильно. Техника нуждается в особом догляде.

- Во, Федорович, вникай: в особом! Я ее всю жизнь, как дитёнка, нянчу, она меня и любит. В технику верю.

- А в мед?

- В мед? Это другой вопрос. Не из той басни, Федорович.

- Уел он вас, - из-под очков остро стрельнул на тестя Матвеич. - Уел! Бесы плясали в его хитровато прищуренных глазах.