- Господин Моро, полагаю? - произнёс он с ходу, едва отец открыл дверь
- Верно, - кивнул отец, опираясь локтем на косяк.
Визитёр смерил его внимательным взглядом, особенно задержавшись на сутулых плечах и сухой ноге; прежде никто в городе не смотрел на Моро так: аптекарь - не пахарь, ему не крепкое тело нужно, а ясная голова, зоркие глаза и чуткие пальцы.
- Господин Моро, я бы хотел поговорить о ваших сыновьях. У вас ведь их трое?
При этих словах мать побледнела и прижала пальцы к губам.
Спустя час визитёр удалился, отметив что-то в бумагах. А на следующий день двое самых старших мальчиков, Танет и Кё, собрав скудные пожитки, покинули дом. Провожать себя они запретили, улыбаясь и зубоскаля - ещё чего, глупые женщины, беду накличете, будто и дел других нет. Но Анаис всё равно проследила за ними, стоя в тени яблони и обнимая младшего брата, последнего.
- Ты ведь нас не бросишь, Дени? - шепнула она.
Тот замотал патлатой головой. От него пахло дымом.
Поначалу братья исправно писали - раз в месяц, а то и чаще. Но после нового года письма стали приходить реже. Анаис, впрочем, некогда было бояться и грустить - она теперь помогала отцу в аптеке. Если хлеб подорожал, так цены на лекарства вообще взлетели; правда, ингредиенты стало доставать непросто. Поэтому отец зачастую уезжал теперь сам, на неделю-две, как он говорил, "к друзьям", и возвращался с сумкой плотно запечатанных свёртков и пузырьков с притёртыми пробками. Кое-где стояло государственное клеймо, кое-где - незнакомое... Аптека в дни его отлучек оставалась на Анаис, Дени и госпожу Моро.
К следующему лету фронт откатился дальше. Люди стали привыкать - даже к настоящей, взаправдашней войне. Новости всё чаще узнавали не из газет, а из "листков" - сводок, которые распространяло правительство. Танет Моро попал в госпиталь с контузией и стал писать чаще; Кё в письме упомянул вполслова, что-де его отправляют куда-то переучиваться и запропал.
И Анаис бы тоже притерпелась к войне, как притерпелась к тревоге за братьев и к частым отлучкам отца, если б не заметила однажды, как бабушка Мелош перестала ставить под стол блюдце с угощением - две-три капли молока на чёрствую корку.
- А как же лютин?
- Кто? - задрала седые брови бабка. - Да тьфу ты, во всякую нечисть верить. Не до того сейчас.
Анаис на полшаге запнулась и едва не выронила ступку с перетёртым лекарством.
Как это - "верить"? Как это - "верить", когда ещё полгода назад старая Мелош сама угощала лютина, вкладывая горячий пирожок в маленькую, сморщенную руку? А дети шёпотом предупреждали друг друга, что Тео с мельницы видел у реки водяную лошадь, обернувшуюся красивой женщиной в платье наизнанку, и отец за обедом с тревогой просил Дени быть осторожней, когда тот купается с друзьями...
"И мама теперь не берёт с собой гроздь рябины, если идёт собирать травы к холмам", - вспомнила Анаис.
Два дня она расспрашивала невзначай - родителей, стариков, покупателей в аптеке, подружек. И почти уверилась, что война всего за год словно выгрызла из памяти здоровый кусок - у каждого, будь то взрослый или ребёнок. И только Хайм-южанин помрачнел и досадливо цокнул языком.
- Ушли они, э. Мне ли не помнить, я раньше у них вино иногда на мёд менял, душистый такой, а теперь откуда его брать? Э-эх, - скосил он глаза на Анаис и попытался приобнять её одной рукой.
Анаис вывернулась, улыбнулась на прощанье, чтоб не обидно было, и перемахнула через забор, припуская к дому коротким путём. В груди растекался дымный жар; сердцу сделалось тесно.
"А он теперь тоже не придёт?"
Родной дом Анаис проскочила насквозь - с парадного крыльца на кухню, а оттуда - через чёрный ход снова на улицу, сжимая горшок с углями. Булькала заткнутая за пояс бутыль с керосином, с каждым шагом-прыжком соскальзывая ниже, ниже; под конец она держалась то ли на широкой пробке, то ли на честном слове, но так или иначе - чудом. На вымерших улицах не было никого; не вились дымки над крышами, не пахло из открытых окон закипающей похлёбкой и румяным хлебом. Под горизонт набились черные тучи, как пчелиный рой давеча - под крышу, и даже будто бы слышалось издали низкое гудение.
Раньше окраины начинались в тысяче шагов от аптеки; теперь, когда война разорила дома одиночек и стариков, когда ушли братья и сыновья, и некому стало чинить перекосившиеся пороги, прогнившие перекрытия, и неподъёмно дорог стал хлеб - окраины подобрались вдвое ближе. На десять брошенных хибар - одна занятая, и в той - не хозяева, а погорельцы с границ.
Анаис на ходу перескочила ручей, пересекла одичавшее поле - и очутилась у большого дома. Хозяева его умерли от старости ещё до войны, и никто из наследников, столичных беспокойных ребят, не позарился на пустующее жилище. Крыша разошлась, полы прогнили, а перекошенные ставни торчали наружу, как зубы у циркового уродца.
- Ты никому не нужен, - яростно выдохнула Анаис, поливая порог и двери керосином. - Послужи хотя бы мне. Позови его!
Она подняла горшок над головой - и грохнула его о пропитанное горючим дерево. Толстая глина хрупнула, но звук этот потонул в громовом грохоте; тучи вычернили небо от горизонта до горизонта, жадно склонились над домом... А он радостно выбросил им навстречу языки рыжего пламени.
- Вернись, ты! Ты обещал!
Влажная, предгрозовая духота стискивала грудь; огонь должен был бы так же задохнуться, погаснуть - но он ревел гневно, точно раненое чудовище, древнее, оскорблённое небрежением.
- Вернись! Ненавижу!
Чернота небесная прогнулась, текучая, непостоянная; по смоляным клубам с треском разбегались молнии, но ни дождинки ни упало на зудящие от пепла щёки.
- Вернись, - всхлипнула Анаис, и в колени ткнулась сухая земля. - Вернись, ты... ты мне яблоко должен.
И стало тихо.
Так невозможно, жутко тихо, словно огромная стеклянная колба опустилась сверху, отсекая разом всё - шелест искр, треск деревянных перегородок, звериный рёв пожара, грозовые залпы.
- Кто... ты?
Голос был знаком; но звук его лишился чего-то важного - силы ли, чувства? Анаис обернулась, запрокидывая голову, и взглядом зацепилась за сапоги - чёрные, добротные, с серебряным шитьём по голенищам.
- Вернулся, - хрипло выдохнула она, вцепившись пальцами в штанину - в грубую ткань, вроде той, из которой шьют солдатскую форму.
И рубашка его так же огневела, и знакомое длинное пальто с капюшоном было наброшено на плечи, и седины в волосах не прибавилось ни на нить. Но лицо помертвело; глаза почернели, точно под веками разверзлась бездна.
- Кто ты? - повторил он ровно.
Где-то за пределами купола тишины пылающий дом осел, сложился в самое себя, выдыхая искры и пепел.
- Анаис.
- Анаис... - Он присел на одно колено, прикрывая глаза, и провёл рукой по её волосам - коротким, как у мальчишки. - Скажи, Анаис, кто я?
Когда уходили на войну братья, то сердце потяжелело, а сейчас наоборот сделалось лёгким, точно явилась надежда, точно вошла она через разваленные городские ворота, простоволосая, в окровавленном рубище, онемевшая, но живая.