Выбрать главу

А что, нечего показывать свои прелести в центре города-героя! Брали бы пример с монумента товарища Сталина, который недавно воздвигли как раз напротив вверенной ему школы. Вождь народов сидел в кресле, а перед ним тек макет Волго-Донского канала. Ручьи спускались к бассейнам, выложенным голубой плиткой. Волга впадала, как ей и положено, в Каспийское море, а Дон -- в Азовское. Хорошо еще, что вдоль канала не выставили фигурки зеков с кирками и лопатами.

Пляжный сезон еще не закончился, и генералиссимусу, наверное, жарко было в сапогах и кителе. Его он тоже с удовольствием повесил бы на спинку кресла. Да и без штанов в такую жару посидеть над водичкой, как около озера Рица, куда приятней. Я уже не говорю о том, что вряд ли советскому народу пришлось бы краснеть за тот орган у грузина, который отбил директор кирпичом у древних греков. Однако стойкий ленинец парился в парадном мундире -- в плотных штанах, под которыми угадывалось не голое тело, а гранитные подштанники с биркой швейной фабрики имени Воровского. Поучились бы античные мастера у членов Союза художников СССР.

Итак, беззвучно орали древние греки слева от наших дверей, стонали невидимые зэки на макете стройки коммунизма -- справа. Но всех этих голосов мы не слышали. В квартире нашей поселились другие голоса.

Вот возвращается моя сестра ночью после выпускного вечера. Темно за распахнутыми настежь дверями. Страшно моей сестре.

-- Мама! Рудик! -- кричит она со ступенек.

Мама спит и не слышит.

-- У-у-у-у! -- пугаю сестру, дуралей, я.

Храп Фимы, друга моего дяди, перелетает через дорогу. Он легко проникает в наши раскрытые двери, густеет в узком проеме, и затем уже эхом захлебывающегося дыхания вылетает обратно на улицу.

Я нахожусь в полусне и поэтому не вижу, как исчезает со ступенек моя сестра. А она бежит в милицию, что находится поблизости. И вот она возвращается с выпускником школы милиции. Это задание -- его дипломная работа. Он волнуется -- не завалить бы.

-- Держи освещение. -- Протягивает он моей сестре фонарик дрожащей рукой. -- Ты внезапно заходишь вперед меня и светишь во все стороны. Я следую за тобой с пистолетом в руке. Идея понятна?

-- Понятна. -- Кивает моя сестра.

Пробуждаясь, я жмурюсь от яркого света и слышу испуганный голос:

-- Руки вгору!

Горы у нас в квартире нет. Но я понимаю, что от меня хочет этот парень, который так и не решился войти в комнату, и поднимаю руки.

-- Зина! -- звенит на следующее утра знакомый голос.

-- Что, мадам Гойхман? -- поднимает мама глаза в потолок.

-- Вашу Эллу вчера привел милиционер под пистолетом?

-- Боже сохрани. Эта моя Элла вчера привела милиционера под фонариком.

-- А что, у вас были воры?

-- Цыпун вам на язык, мадам Гойхман. Ей сдавалось, шо нас зарезали.

Двери нашей квартиры похожи на морскую раковину. Приложи ее к уху, и ты услышишь, как шумит море или шипят примуса. А когда они смолкают, оживают голоса всей улицы. И какие только голоса не гостили в нашей квартире с удобствами во всех соседних домах. Два года в ней звучала немецкая речь, когда возвращались с работы пленные немцы в хибарки, пристроенные к стенам развалки довоенного Дома Красной Армии. Господи, сколько всего было напротив! И все это говорило, пело, смеялось, плакало. Уехала в Германию немецкая речь. Осталась русская, еврейская и украинская. Часто вперемешку.

-- Азохенвей -- и танки наши швыдки! -- говорил Лева, прочитав очередную статью в газете "Правда".

-- Тухес на плечах трэба иметь. -- Поучал кого-то из жильцов дворник.

Разве все припомнишь, что запомнили эти стены.

Потом появилась молдавская речь. Мимо нашего дома катился бесконечный поток печальных людей.

-- В Бессарабии голод. -- Сказала моя мама.

И всю жизнь я помню, что голод -- это не луковица на рот. И не двести граммов хлеба в сутки на душу, который мы получали за погибшего на фронте отца. А тонкая, рвущаяся ниточка людей, тянущаяся из Молдавии в Крым. Это смуглые босые ноги, стершиеся до крови, шаркающие по земле под закатанными штанами и длинными, когда-то разноцветными, юбками. Это запавшие глаза, горящие под полями выцветших фетровых шляп. Это костлявые пальцы рук, протянутые к каждой двери, к каждому окну.

-- Пыне! Пыне! -- просили они, называя любое подаяние хлебом.

Всю жизнь я горжусь тем, что мама отдала им наш суточный паек Хлеба. Что-то спустила им со второго этажа в бидончике мадам Гойхман. Что-то принес дворник.

Несколько дней мимо нашего порога шла эта похоронная процессия, хоронившая сама себя в придорожных селах Одессчины и Николаевщины, в ковыльных степьях Херсонщины, на раскаленной сковородке Крыма, выдвинутой по самую ручку в Черное море. До солончакового берега добрались только два села из всего этого людского потока. Это теперь в Крыму их два молдавских села, а тогда до большой воды дошли единицы, единицы из тех тысяч, которые, медленно ступая, тянулись от Молдаванки до Пересыпи мимо нашего дома.

Но не только от голода бежали эти люди. Отец народов, недавно усыновивший бессарабцев, не любил, когда какая-нибудь из его наций пропускала одну из стадий развития социализма. Эти, обездоленные войной и многолетней засухой молдаване, пропустили раскулачивание. Как так ? Вождь заботливо погрозил кулаком. Отстали, мать вашу так! Были под румынами -теперь догоняйте. И каждое село получило разнарядку: "Ниспорены -- выделить сто кулаков. Карпинены -- с вас только восемьдесят врагов народа." Сам товарищ Каганович, то есть не сам, а вместе с товарищем Сусловым руководили этой операцией.