Выбрать главу

Нигде не бывает так тихо, как на ничейной полосе между двумя атаками! Только что грохотало, и вдруг — обвал тишины, бездыханность воздуха, звонкий удар дождевой капли о вянущий лист. Кожа на лице еще стянута напряжением, барабанные перепонки словно вдавлены внутрь, а вокруг уже стоит целебная тишь, благословенная тьма… Неожиданно. Жутко. Согнувшись в три погибели в наскоро вырытой землянке, — неглубокой яме с «накатом» в одну доску, прячутся двенадцать живых душ. На руках у хозяйки хутора Марики Шлаюсене грудной младенец. В кустах, под шальными пулями, недоеная корова. Случайное движение, и перестрелка вспыхивает еще ожесточеннее. Но мы уже слышим, слышим многоголосый говор, приближение бегущей цепи и — до спазм в горле! — внезапное слово «давай, давай!» Простуженным, усталым, лихим, несколько даже небрежным басом. Свои… боже мой!

Эта и следующая атаки захлебнулись. К нашему отчаянию, цепь откатывается обратно. Проходит еще целый день. Ночью над лесом красиво летят разноцветные трассирующие пули. И вдруг — близкий стон. Жалобный юный голос:

— Товарищи… ребята… помогите! Хозяин, хозяюшка… Кто-нибудь…

В ста шагах от нас умирает лейтенант Водолазов, двадцати двух лет от роду. Его стоны надрывают душу. Почти с помутившимся сознанием, забыв на мгновение обо всем, кроме острой жалости к нему, пытаюсь выбраться из спасительной ямы. Но едва поднимаю голову — разражается перестрелка. Мина рвется вблизи. Очумело мычит корова. В меня вцепляются несколько рук, тянут вниз. Я задыхаюсь от беспомощности, от печали по нем. А ночь все длится, длится…

Хутор взяли на рассвете. Водолазов был уже мертв. Кто он, откуда? Как его имя? Мне этого никогда уже не узнать. Гвардейцы, его товарищи, шли на запад.

Но все, что я написала с тех пор, и что еще напишу — посвящено его памяти. Воистину живу за себя и за этого парня! Он погиб за меня. На мне лежит неоплаченный долг.

Все ярче, белее разгоралось утро нашего освобождения. По картофельному полю с заиндевевшей ботвой рассыпались, чуть пригибаясь, бегущие фигурки. Я смотрела с мучительным напряжением: цвет одежды был другой! Не тот, к которому притерпелись за три с половиной года. Спотыкаясь о мерзлые комья, блаженно и бездумно, уже не хоронясь от свистящих пуль, бегу навстречу. Несколько солдат ждут, повернув лица.

— Эй, паняля, осторожнее!

— Какая я тебе, к черту, «паняля»! — счастливо кричу еще издали. Паняля по-литовски «барышня». А я не барышня, я — комсомолка.

И вот они рядом. Во мне воскресают прежние сновидения. Как в тех неутолимых снах, ищу на пилотках красные звездочки. Без этого не поверю.

— Где? Где? — спрашиваю невнятно. Но гвардеец понимает. Он поспешно шарит в кармане, достает звезду с облупившейся эмалью, протягивает на ладони.

— Оторвалась, — бормочет виновато.

Они уходят на запад. Я остаюсь на поле, жду следующую цепь. Снаряды над головой летят все дальше. В Германию.

Коля Трушкин, Миша Бритаев, Леня Чернов — вы живы?

В эти же дни, седьмого или восьмого октября 1944 года, майор Тужлов летел на военном самолете в сторону Румынии. Знакомые места! Волнение охватило его. «Браток, — попросил летчика, — сверни. Хочу посмотреть на свою заставу!» Летчик понял. Раз и два облетел излучину Прута. Тужлов со стеснившимся сердцем жадно смотрел вниз. Следы взрывов сходились к заставе, как к эпицентру давнего землетрясения.

А двадцатого апреля 1945 года, когда наши войска прорвались к Берлину и стояли уже у его стен, той исторической ночью Тужлов по делам службы был на позициях 79-го стрелкового корпуса.

Все напряглось перед решительным штурмом. Часы оттикивали медлительное течение последней минуты… Вдруг генерал сказал:

— Товарищи, а ведь среди нас пограничник! Он начинал эту войну, пусть ее кончает. Дадим ему выстрелить первому?

И Василий Михайлович Тужлов, пограничник сорок первого года, выстрелил по Берлину.

Тридцать лет для города — мало. Тридцать лет для памяти много. Перебираю блеклые фотографии и ощущаю, как происходит мгновенный, почти космический перенос в прошлое.

Пожалуй, мне самой уже с трудом верится сегодня, что многолюдный разноязыкий портовый город Клайпеда был весной сорок пятого всего лишь скопищем мертвых домов. Я оказалась чуть не первой его жительницей: пограничники встали на границу.