Медлить больше было нельзя. Уже с тротуара он задрал голову и увидел, как споро, весело занялись пламенем тюлевые занавески. А на всю пустую улицу звучала песня:
Он слышал ее, пока не повернул за угол.
Все это напоминало сцену с декорациями, но без исполнителей.
На следующий день с комсомольским батальоном осоавиахимовцев Маслов оборонял Мазурино.
Рассказывали, что первый прорвавшийся немецкий танк на полном ходу шел к памятнику Ленина, но отступавшая по Городокскому шоссе тридцатьчетверка столь же стремительно повернула обратно и врезалась во врага. Хрустнули бронированные бока. Оба танка вздыбились и застыли в смертельном объятии.
Девятого июля рухнул между двумя быками взорванный мост. Когда утром десятого немцы стали наводить на Двине понтоны, с Успенской горки забил одинокий пулемет. Никакой пушечный и минометный огонь не мог подавить его ярость!..
Винтовочные выстрелы звучали в городе еще и одиннадцатого.
Старый Брандт попивал. Ребята тотчас угадывали, когда он входил в класс навеселе: он потирал руки и щурил глаза под очками, золотые передние зубы то и дело обнажались в ухмылке. Тогда он был развязен, оживлен, и всем доволен.
— У вас следующий урок история? Слушайте хорошенько. То, что вам расскажет мой сын, вы не прочтете ни в каком учебнике.
Он произносил это так хвастливо, что только не добавлял: вот какой у меня замечательный сын! А между тем ходили слухи, что они между собою не ладят после женитьбы младшего на скромной витебской учительнице Степановой.
Иногда к концу уроков за Брандтом приходила жена, грузная дама в фетровых ботиках. Темный шарф обрамлял увядшее щекастое лицо с густыми бровями, в которых угадывалось нечто восточное. Сын, — брюнет, удался в нее, тогда как у отца глубокие залысины на лбу переходили в плешивое темя, едва прикрытое рыжеватыми волосами.
Их дом был как замкнутая со всех сторон коробочка: в него почти никому не было доступа. Даже с управдомом старый Брандт переговаривался через цепочку. Из комнат за его спиной несло тогда запахом пыли и затхлости.
Смешанное чувство у тридцати пар глаз, устремленных в упор едва он переступал порог класса, вызывал Лев Георгиевич Брандт! Первые минуты — невосприятие, резкая несимпатичность всего его облика. Язвительность тона, прищуренный взгляд, бьющий сквозь очки, как некий смертоносный заряд, голос, вдруг сбивающийся на воронье карканье, — да они готовы были попятиться от него, отшатнуться, заслониться руками. Но проходило несколько минут. Краснобай размыкал уста. Сирена затягивала прельстительную песнь. Детские сердца так незащищенно доверчивы! Он упивался собственной речью, купался в словах, как селезень в воде, а они были убеждены, что это ради них, из любви к ним, чтоб сделать их умнее, лучше. И были благодарны ему!
Когда от пожаров и стрельбы жители Пролетарского бульвара, — который в просторечье назывался у витебчан Клёниками, — сбежались за толстые стены Покровской церкви, под своды ее подвала, Брандтов не было среди них.
Миновал полдень. Несколько девушек-школьниц поднялись из сыроватого подполья, куда звуки извне доносились глухо, и сначала их ослепило полуденное солнце, горячее небо с длинными хвостами дыма. Потом они услышали утробное урчанье: по бульвару гуськом шли танки. Их бока, тяжелые, как панцири вымерших ящеров, пятнали черные кресты. Это были фашистские танки!
И тотчас они увидели, как из дома № 14 показались оба Брандта. Они шли к танкам, подняв руки, но головы держали высоко и походка их была размеренно-торжественна; старший ниже младшего почти на полголовы.
Поравнявшийся с ними танк притормозил. Оба заговорили по-немецки, их выслушали. Танк пополз дальше. Возвращаясь, старый Брандт бегло взглянул на девочек, прижавшихся к стене.
— Идите по домам. Вас не тронут, — сказал странно бесцветным тоном, словно обращался не к собственным ученицам, а в толпу, где все лица ему равно незнакомы.
Они ничего этого не уловили. Просто еще раз доверились учителям: им было страшно, и те вышли, чтобы их защитить. Что может быть естественнее?!
Но уже через неделю разнеслась весть, что Брандт назначен исполнять должность помощника бургомистра. Его бывший коллега, преподаватель белорусского языка Олесь Петрович Ломоносенко, столкнувшись с ним на улице, машинально произнес: «Здравствуйте, Лев Георгиевич», но тот прошел мимо него, словно не видя, продолжая по своей привычке бравурно бубнить под нос оперный мотив.