Сейчас город — в который уже раз за свою историю! — лежал в развалинах. Среди одичалых камней, отдающих тленом, среди остовов ранее знакомых, а теперь отчужденно сирых зданий, улавливая крупным породистым носом до сих пор не улетучившийся привкус чада, Брандт думал иногда, что недавнее пламя пожара стало и для него крестильной купелью: он уже не тот, кем был раньше.
Все, что происходило в его жизни до двадцать второго июня, он просто сбрасывал со счетов, как не имевшее никакой ценности. Кончились метания недоросля между перелистыванием архивных папок в гатчинском музее и тягой к любительским подмосткам; между страстью к изысканным вещицам из юсуповского фарфора, коллекционированием которых он увлекался одно время, и непроходящей любовью к мелодекламации. Еще так недавно он обожал заучивать стихи целыми десятками строф подряд, чтобы, окончив свой урок за пять минут до звонка, мимоходом сказать восьмиклассникам с надменным лукавством в полуопущенных глазах, что, мол, пусть они прочтут из «Горя от ума» выбранную наугад строчку, а он будет продолжать. С любого места. И затем всеми порами впитывал их восторг!
Единственная осечка засела занозой в его самолюбивом сердце — простодушный школяр-второгодник, уже знакомый с этим почти цирковым трюком, громким возбужденным шепотом сказал соседке: «Попроси его почитать Чацкого!» И вдруг последовал безотчетный взрыв протеста рыжеволосой пигалицы: «Ни за что на свете! Не хочу, чтобы он тут кривлялся!»
Дерзкая страстность возгласа уходила корнями в столь верную интуицию, что Брандт на миг оторопел. Потом его бронзовый лоб стало заливать пурпуром. Стараясь одновременно удержать и приступ бешенства и унизительную дрожь в коленях, он медленно вышел вон посреди обморочной тишины класса.
…Как казались ему сейчас ничтожными те крошечные победы, которыми он тешил себя в то время! Но человеку редко свойственно верное понимание масштабности своих деяний. На самом деле никчемна была его нынешняя суета и кичливость. И вовсе не мала, не пустопорожня, не бесследна победа над детскими сердцами.
Та же рыжеволосая девочка, густо усыпанная веснушками по прозрачно-розовой коже, с упрямой неусыпностью изо дня в день наблюдавшая за ним провидческими глазами, стала тогда на какое-то время его маленькой целью: нужно было во что бы то ни стало подчинить и ее, как других, своему обаянию.
Формально он этого добился. Закусив губу от волнения, она сама попросилась к нему в литературный кружок Дома пионеров. А когда однажды там потух свет и с трудом раздобыли одну-единственную керосиновую лампу, он сам нес ее вдоль составленных рядами стульев, близоруко щурясь и всматриваясь в сидящих — ибо он хотел лишь для нее одной дать сейчас великолепный спектакль! И даже спросил с беспокойством ее одноклассницу, не ушла ли она? Та, вспыхнув от невиданной чести, оказанной товарке, привстав, указала куда-то в темноту. И когда он с подъемом прочел, вернее представил в лицах Моцарта и Сальери, а потом бледный от пережитого напряжения откинулся на спинку стула, и, переждав самозабвенные рукоплескания, с небрежным лукавством бросил: «Ну, говорите, что вам прочесть еще?», тогда-то и прозвенел ее укрощенный голосок: «Прочтите, пожалуйста, последний монолог Чацкого». «Хорошо, — тотчас отозвался он, не в силах скрыть торжествующей улыбки. — Я прочту для вас монолог Чацкого!»
Так несколько запоздало, он положил целебную примочку на обидное «Не хочу, чтобы он кривлялся!»
Но теперь он никогда не вспоминал обо всех этих канувших в Лету происшествиях. У него вообще была короткая память на людей. Не задумываясь ни на минуту, он грубо и бесцеремонно выгнал за дверь одного бывшего ученика, когда тот зашел к нему в редакцию. Раздражение его не имело предела: у него нет никаких учеников! Он предприниматель, будущий хозяин издательства, а не жалкий школьный учитель! Может быть, он станет со временем видным литератором, властителем душ, и хотя это будет тоже род учительства, но отнюдь не с указкой в руках.
Брандт ходил, высоко вскинув черноволосую голову, никого не видя перед собой. Ему казалось, что навстречу никто не попадается, а на самом деле его уже избегали.
Так в обольщении, в самоупоении подошел для него к концу трагический сорок первый год. В новогоднюю ночь немцы поиграли на губных гармониках, а в Белорусском народном доме по всему городу разысканные стараниями старого Брандта музыканты дали концерт.
Зрителей было мало, и Александру Львовичу сразу бросилась в глаза знакомая фигура Кости Маслова, вновь появившегося в Витебске.
В своей куцей тужурке Костя держался скромно в стороне, но Александр Львович сам поманил его пальцем. В нем воскресли приятные воспоминания о последнем школьном спектакле. Они стояли тогда вдвоем за кулисами: Брандт, запахнувшись в наскоро сметанный из черной саржи плащ провинциального трагика Несчастливцева, а Костя с молотком в руках — он приколачивал декорации. Взбудораженный предстоящим выходом на сцену Александр Львович ловил у самого уха почти такое же взволнованное дыхание Маслова. Наверняка это и были те единственные мгновения, когда Брандт был истинно и бескорыстно счастлив.