Когда рассвело, мы увидели берег. Над ним, в каких-нибудь полутора десятках верст, громоздились стены и башни Соловецкого монастыря...
Весь длинный весенний день прошел почти без перемен. Было солнечно и даже жарко. Льды сияли нестерпимо, ослепляюще. Нам раздали темные очки. По пояс голые, мы волокли лодки по уже рыхлому льду. Старшой неумолимо шел и шел в известном ему одному направлении и не давал передохнуть.
Под вечер как-то незаметно стали учащаться разводья, и мы то рассаживались в спущенные на воду лодки, то снова вытаскивали их на лед. Измучились было совсем, как вдруг оказалось, что мы на кромке поля, за которой - открытая вода. Вода, слегка взряб-ленная попутным ветром. Мы подняли паруса, и грузные неповоротливые наши ладьи как по волшебству превратились в легкие подвижные суденышки.
В наступивших сумерках зачернела впереди линия материка. Счастливый поход! И помягчевший старшина наш рассказал, как бывал отнесен к горлу Белого моря, как приходилось морозиться и бедствовать. А тут - приятная морская прогулка.
Иначе и не могло быть, думалось мне. И вновь я видел устлавшие берег камни, подтаявшие льдины и фигуру неподвижно стоящего архиерея, творящего молитву о "странствующих, путешествующих, плененных и сущих в море далече". И слышал его грубоватый голос, опаленные жаром веры слова... Путь наш и должен был лечь благополучно...
Пристали мы к земле за полночь. Далеко впереди, за береговым припаем, тускло горели фонари зоны на Поповом острове. Мы зашагали к ним. Старший сдал коменданту мои документы на освобождение, и я в тот же день сел в скорый мурманский поезд.
Глава
ЧЕТВЕРТАЯ
Гаррота
Это - из истории инквизиции. Учение Христа запрещает пролитие крови, и священный трибунал приговаривал к смерти через удушение. Гарроту чудовищные щипцы, какими сдавливали горло жертвы, - воскресили в франкистской Испании, как Гитлер плаху с топором в своем рейхе, а Сталин виселицу в Советской державе.
...В громыхании колес, постукивании буферов, в толчках и раскачиваниях вагона, в лязге стрелок чудится что-то разгонистое, веселое: мчусь к воле, к милым свиданиям, к выбору пути... Славив! Мне не сидится в пустом купе, и я часто выхожу в коридор или путешествую в вагон-ресторан - лишь бы заполнить праздные часы.
Народу в вагоне немного. И притом все такого, что не тянет разговориться. Как ни склонен я сейчас ко всему и ко всем подходить с открытой душой, как ни распирает меня приподнятость, - я уловил настороженность пассажиров, искоса, украдкой разглядывающих меня. Между ними и мной - кисейный занавес подозрительности: я вижу в замкнутых, хмурых командированных в полувоенной одежде ряженых чекистов; те, несомненно, чуют в моей бородке, бекеше и охотничьих сапогах отступление от нормы, нечто не укладывающееся в стандарт советского служащего, едущего по казенной надобности. Да еще севшего в поезд в зоне лагерей. С таким - от греха подальше - лучше не водиться.
За одним столом со мной обедали два простоватых пассажира - вероятнее всего, профкомовцы с завода. Они молча осушили графин водки, затем, как по обя-заяности, опорожнили одну за другой дюжину бутылок пива. Про себя отмечаю, что и порядочно осоловев, они все же не стали со мною заговаривать, хотя по всему было видно, что их разбирает любопытство: кто такой этот трезво пробавляющийся чаем сосед?.. В слепоте своей я ехал как на праздник, и неохота было, просто некогда задумываться...
...Стою, прильнув к окну. Бегут мимо опушки ельников, в разрывах открываются поймы речек, строения редких деревень - потемневшие от непогоды, с подслеповатыми окошками, такие притихшие, родные! Захочу - сойду на любой станции, отправлюсь мерить версты по таким вот еле наезженным дорогам; подойду к тем мужикам, что столпились возле запряженных в плуги лошадей... Или заговорю с остановившейся у колодца статной молодухой, всматривающейся из-под руки в цепочку бегущих мимо вагонов. Ведь и по вас, русские красавицы, я успел соскучиться!
- Гражданин, ваши документы!
Арест? Паника, и - фоном к ней - мысль о возвращении к только что покинутым людям, уже принадлежащим легенде, уже ставшим рыцарями Правды и Света, близкими по духу и без которых словно пустовато.
За моей спиной вынырнул военный в фуражке с алым околышем. Форменный сморчок: сутулый, с бегающими глазками и нездоровым желтым лицом. За ним в дверях купе - два ражих вышколенных красноармейца с кобурами на поясах. Чекист внимательно и неторопливо изучал мое удостоверение. Я мучительно соображал - как уничтожить в одежде записки и адреса? Но - обошлось. Удостоверение, снова у меня в руках.
Словно бы и пустяк - в зоне лагерей у пассажиров проверяют документы. А мне отрезвляющий душ: ходить мне ныне на сворке, по сравнению с лагерем несколько более длинной, но удерживаемой в тех же руках. Чекист уже из коридора бросает: "В Москве не задерживаться!"
Ну, это дудки! Я уж подумал, как трамваем перееду на Курский вокзал, возьму билет до Тулы, сяду в дачный поезд и с ближайшей станции вернусь, наверняка избавленный от возможной слежки.
В Лианозове, в то время (1929 год) еще малолюдном, окруженном лесом подмосковном поселке по захудалой Савеловской дороге, жили старые друзья семьи, из помещиков нашей Никольской волости, две сестры Татариновы. Они обменяли свою комнату в одном из арбатских переулков, присовокупив к ней выручку за семейную реликвию - евангелиста Иоанна кисти Му-рильо [Картину эту привез из Франции Всеволожский, прапрадед сестер, еще в XVIII веке], солидную сумму в золоте, на славную дачку с садом.
Для меня удивительно: они обе, как и их мужья, служат. Средняя, Наташа, даже преподает французский в Институте красной профессуры. А живущая отдельно их старшая сестра Татьяна Ивановна пристроилась гувернанткой в семье Жукова - будущего маршала. Они, как и родственники их, как и обширный клан Осоргиных, прилепились к сложившимся обстоятельствам, как-то приспособились, хоть и на задворках, втянулись в круговорот текущей по новому руслу жизни, где, казалось мне, не было для них места. И между нами появилась не то чтобы стена непонимания, но некая разделенность мирков, в которых мы обитаем. Я, со своими соловецкими исповедниками и мыслями об очищении России, - в лучшем случае, пустой мечтатель, а то и способный навлечь неприятности "соучастник" всячески хоронимого прошлого. Для большинства из них - в нем помеха. Несброшенный груз. Для меня - опора.
...Уютные дедовские кресла, правда, давно нуждающиеся в обойщике. Со стен из старинных рамок глядят люди зачеркнутого "вчера". Милая младшая Татарино-ва, ставшая Верой Долининой-Иванской, разливает чай в гарднеровские чашки со стершейся позолотой. А в словах ее мужа, остроумного и такого "своего" по облику, манерам, даже интонациям, Володи мне слышится отходная всем иллюзиям и надеждам, накопленным мною в атмосфере поруганной, но еще живой православной обители...
- Мы все раз и навсегда так пришиблены, так напуганы, что способны только просиживать штаны за конторским столом, где нам предоставлено щелкать на счетах или разлиновывать таблицы. У меня заведующий базой - чванный тупица. А я перед ним тянусь: "Будет сделано, Иван Сидорович!" И не обижаюсь на него за тыканье... Значит, считает своим. Ведь я даже от фамилии отсек родовое Иванский. Числюсь попросту: "товарищ Долинин", - усмехнулся Володя. - Себе перестал признаваться, что мать - Оболенская, княжеского племени. В са-а-мый дальний уголок памяти за-толкал свои воспоминания... Знаем, хорошо знаем, что засосали нас подлые страхи, но даже покосить глазом в сторону, где еще, быть может, светит лучик, боимся, не то что к нему потянуться. Выбор один: или помирай, или подвывай... За решеткой ты, вероятно, не так чувствовал, как туго закручивают сейчас все гайки. Всех нас, с нашими помыслами, надеждами, желаниями и вкусами - со всем потрохом! - крепко прибрали к рукам.
- Ну, это здесь, в городах, - не хотел верить я. - Зато мужик окреп, набрал силы. Да и пограмотнее, наверное, стал. С мужиком придется считаться - у него в руках земля и хлеб, а с ними он...