Но сказать об этом Люси прямо он не мог. Лишь намеками, вокруг да около, старался он объяснить ей это; если бы он прямо предложил Люси исчезнуть вместе с бриллиантами, ей пришлось бы выбирать между братом и мужем, и у него не было уверенности, чью сторону она бы взяла.
Поэтому оставалось только ждать. Здесь, в Нью-Йорке. Ждать без сна.
Кажется, пасьянс не сходится. Вздохнув, Каземпа собрал карты и начал их тасовать. На его часах было два часа сорок пять минут. Может быть, удастся соснуть до четырех. Хотя вряд ли. Покачав головой, он снова стал раскладывать карты.
Раздался какой-то взрыв.
Каземпа поднял глаза, держа карты в левой руке. За окном было все так же темно.
Это где-то близко, очень близко. Неужели в самом здании?
Сигнальный звонок не прозвучал, значит, дело не в передних или задних дверях. Когда здание было превращено в музей, а хранитель, который жил постоянно в этой, предназначенной для него, квартире, оказался ненужным, была установлена сигнализация для защиты от ночных грабителей. Когда система включена, любая попытка открыть двери должна вызвать сигнал тревоги в спальне владельца музея. Каземпы решили вообще не отключать сигнализацию, и за все время, пока они жили здесь, звонок раздавался только два раза; каждый раз это было тогда, когда Гонор приводил посетителей; первый — несколько недель тому назад, второй — как раз сегодня после полудня. Если бы этот взрыв означал, что кто-то пытается проникнуть через двери, раздался бы сигнал. Поэтому если взрыв произошел в здании, то где-то в другом месте.
Где же?
Каземпа бросил карты на стол и встал. Подошел к двери, открыл ее и прислушался.
Ничего.
Открылась соседняя дверь, и в коридоре показался его брат Альберт; хотя вид у него был заспанный, в руках он держал пистолет.
— Что это?
— Не знаю. Слушай.
Братья, стоя напротив друг друга, напряженно вслушивались. Очень похожие, оба небольшого роста, приземистые, толстые, но, несмотря на внешнюю неуклюжесть, весьма подвижные.
Еще один взрыв, более сильный. Как если бы взорвалась граната или даже что-то еще помощнее.
И опять в здании.
— Черт возьми! Это внизу! — воскликнул Альберт.
— Пошли!
Когда они двинулись к лифту, открылась еще одна дверь, и раздался голос третьего брата, Ральфа:
— Что случилось?
— Оставайся здесь! — крикнул ему Каземпа. — Мы посмотрим, что происходит внизу.
Лифт был на месте; Каземпа нажал кнопку, двери распахнулись.
Они вошли в кабину!
— До самого низа? — спросил Альберт.
— Конечно!
Альберт нажал кнопку первого этажа, двери закрылись, они начали спускаться.
Каземпа услышал над собой какой-то слабый звук. Он поднял голову — прямоугольное отверстие на потолке становилось все шире. Он увидел устремленные вниз глаза, затем руку, потом вдруг что-то полетело внутрь.
Граната!
— Нет! — закричал он, отшатываясь в сторону. Кабина лифта внезапно стала очень узкой. Оба брата застыли в ужасе, никто не мог даже пошевелиться.
Но то, что упало сверху, не взорвалось. Оно просто разделилось на две половинки, из которых начал подниматься вверх желтоватый дым.
Альберт что-то кричал, Каземпа не мог понять что. Но он и так знал, что происходит: что это газ, что он в мышеловке и что спасения нет. Но он не мог с этим смириться. Грубо оттолкнув брата, он бросился к кнопкам лифта. Он не будет дышать; он действительно задержал дыхание, хотя в первые несколько секунд после распада этой штуки он уже сделал несколько вдохов. Альберт оседал вниз, преграждая ему путь к двери, почти повиснув на его груди. Каземпа заскрежетал зубами, отшвырнул брата и приложил пальцы к кнопкам.
Если бы удалось остановить лифт! Если бы успеть открыть двери! Если бы суметь выбраться отсюда!
К горлу подступала тошнота, темнело в глазах. Он чувствовал, как с каждой секундой убывают его силы. Перенеся всю тяжесть тела на пальцы, он нажал ими сразу все кнопки.
Лифт медленно останавливался. В глазах рябило. Упавший на пол Альберт своим телом придавил ему ноги.
Двери кабины начали открываться. Медленно, словно у него в запасе вечность. Он увидел смутные очертания полутемного второго этажа. Затем снова зарябило в глазах, руки заскользили вниз, вдоль гладкой стены кабины лифта. Он попытался сделать шаг вперед, но колени его подогнулись. Они сгибались все сильнее и сильнее.
Глава 5
После остановки лифта Формутеска продолжал сидеть на вентиляционном люке. Он услышал, как дверь лифта открылась. Прислушивался к тишине, стараясь не потерять контроля над собой, но возбуждение, смешанное со страхом, пронизывало его тело подобно электрическому току. Напротив сидел Манадо и глядел на него. Но у Формутески не было сейчас времени думать о Манадо или беспокоиться о том, насколько хорошо тот выполнит предстоящую работу. У него также не было времени думать о том, что же произошло в лифте и почему никто даже не попытался приподнять люк. Сейчас он мог думать лишь о том, что происходит в его собственной душе.
Бара Формутеска родился в семье, относившейся к африканскому среднему классу, хотя сам он не очень-то хорошо понимал, что это значит. Его отец был врачом, получившим образование в Британии, мать — школьным педагогом, учившимся в Германии. Он, их сын, стал дипломатом, получившим подготовку в Америке. Но что все это значит и какое имеет значение?
Еще в детстве, когда ему было шесть или семь лет, он узнал, что есть два слова, которые употребляют в его стране белые, когда говорят о неграх. Одно из этих слов было “обезьяна”, и оно относилось к тем его соплеменникам, кто жил вне городов и работал у богатых землевладельцев, а также к городской бедноте. Другое слово означало что-то вроде “цивилизованный” или “развитый”, и оно относилось к канцелярским служащим или неграм, имеющим профессию, тем, кто получил европейское образование и жил в соответствии с европейскими стандартами. У этого слова был еще другой смысл, носивший презрительный оттенок, и тогда оно означало “прирученный” или “кастрированный”. Формутеске, с раннего детства слышавшему эти слова, казалось тогда, что лучше быть обезьяной, чем евнухом; даже потом, повзрослев, он обнаруживал в себе следы дикости и дерзкой насмешливости, которые, как он полагал, являются признаком его “обезьяньей” природы.
Но его родители, домашнее воспитание и учеба за границей привели его в лагерь прирученных. Он был слишком умен, чтобы сбросить с себя все это, ведь годовой доход средней “обезьяны” в Дхабе составлял сто сорок семь долларов, а продолжительность жизни, как следствие многочисленных ужасных болезней, была меньше сорока лет. Но когда он видел вежливых, сладко улыбающихся изнеженных африканцев в серо-голубых костюмах, скользящих плавно, словно на роликах, по коридорам ООН, он снова и снова давал себе зарок, что такое — он называл это “обезличиванием” — никогда не случится с ним.
Разве мог кто-нибудь из них быть сейчас на его месте? Хотя бы один из этих гладколицых милых домашних животных? Никогда.
Он видел, как в полумраке блестели глаза Манадо, и неожиданно улыбнулся при мысли о том, что они оба являются исключениями из правил, хотя и по разным причинам. Манадо был “обезьяной”, которая старалась превратиться в манекен, а он был манекеном, пытающимся стать “обезьяной”.
Манадо внезапно прошептал:
— Что это за звук?
Формутеска тоже услышал его. Щелчок, непродолжительное громыхание, еще щелчок, потом тишина. Чтобы успокоить Манадо, он протянул ему руку. Тишина продолжалась полминуты, затем все повторилось снова: щелчок, громыхание, несколько щелчков, тишина.
— Это лифт, — сказал Формутеска. Он не утруждал себя шепотом, и его слова вызвали небольшое эхо в шахте. Руками он пытался пояснить, что имеет в виду. — Двери не могут закрыться.
— Почему? — тревожно спросил Манадо. Голос его чуть дрожал.
Формутеска зажег карманный фонарик, направив его луч в лицо Манадо. Глаза Манадо были широко раскрыты, челюсть отвисла; по-видимому, он находился на грани срыва и лишь с большим трудом сдерживал охвативший его страх. Паника обволакивала Манадо, как полиэтиленовый плащ; его можно было разглядеть сквозь нее, но очертания были неясными.