Я понимал высокий, почти религиозный смысл этих слов, но принимал их — особенно насчет сестры — не без внутреннего вздоха. Эта ночь положила начало тем особенным отношениям, которые соединяли нас с Настей. Всем, нас знавшим, было известно, что мы живем вместе. Не знаю, насколько далеко заводила их фантазия относительно нашей с Настей интимной жизни, но, думаю, полет ее никогда не достигал той высоты, на которой располагалась истина. То, что происходило в нашей общей с Настей постели, было в определенном смысле высшей степенью интимности: там мы занимались русским языком.
Это была моя затея. Мне казалось, что без этого наша с Настей идея единения была бы ущербна: прекрасное Настино владение немецким наталкивалось на мое полное незнание русского. Изучение русского было для меня изучением Насти и, более того, средством слияния с ней. Эта свойственная влюбленным жажда слияния — до превращения друг в друга — нашла в наших занятиях столь полное утоление, что в какой-то момент мое физическое бессилие показалась мне действительно пустяком. Руководимый Настей, я возникал в ее языке из ничего, здесь я почти буквально рождался, и она была моей матерью. В отличие от настоящих русских детей, я слышал этот язык из уст только одного человека — Насти. Мало-помалу я становился ее интонационной копией, ее лексическим клоном: я превращался в нее.
Мои быстрые успехи в русском, поначалу озадачившие даже Настю, объяснялись той ролью, которую он в наших отношениях играл. В отсутствие интимных отношений язык был единственной сферой, где я мог выразить свою любовь. Вместе с тем я думаю, что трудность русского языка несколько преувеличена. Кириллический алфавит — дело привычки и особых сложностей не представляет. Основан он во многом на алфавите греческом, который немцам (по крайней мере, образованным немцам) не кажется чем-то экзотическим. Вопреки распространенным представлениям о русской ментальности, язык этот весьма упорядоченный и регулярный. Это свидетельствует о том, что на основании языка бессмысленно делать выводы о тех, кто им пользуется.
В русском языке типично европейская структура предложения — без всяких, кстати говоря, немецких аномалий вроде блуждания глагола по придаточному предложению. Русская фонетика доставляла мне особое удовольствие. В отличие от иных славянских языков, порой злоупотребляющих согласными (особенно по части шипящих), русский соблюдает меру. С первых же уроков я почувствовал, что звуки этого языка вполне рассчитаны на произношение. Когда в моем присутствии Настя разговаривала по телефону с кем-то из русских, я касался губами того места, где ее шея переходит в подбородок и первым ловил эти сказочные русские звуки. Я пробовал их языком, проводил пальцем по нежной коже, вибрировавшей при их произнесении. Настя, приподнимая трубку над моей головой и еще больше вытягивая шею, легонько трепала меня по волосам. Не исключаю, что повышенное внимание к фонетике в конечном итоге и обеспечило мое неплохое русское произношение.
Что составляет в русском действительную проблему — это вид глагола. Думаю, не ошибусь, сказав, что русский знает тот, кто умеет правильно использовать глагольные виды. Их всего два: совершенный и несовершенный, но их выразительные возможности безграничны. Они выражают не только законченность или незаконченность действия, но и его длительность, а также повторяемость. Посредством вида можно обозначить движение «туда» или «туда и обратно», предостережение или приказ и еще массу разных вещей. Вид глагола — это то, что, несмотря на бесчисленные революции и войны, русским удалось сохранить.
Вернувшись с работы, мы ужинали и с понятным нетерпением забирались в постель. Там нас ждали учебник автора Хаврониной, сборник упражнений по видам глагола и адаптированные тексты из русской классики. Несмотря на отсутствие опыта, Настя оказалась очень толковой и терпеливой учительницей. Она исправляла мое произношение, очень серьезно показывая, как выговаривается тот или иной звук. Я внимательно следил за ее губами, порой не отказывая себе в удовольствии поцеловать их. Особую сложность представляли отсутствующий в немецком языке звук «ж», а также «ы», который у меня постоянно сбивался на «и». Между двумя последними звуками какое-то время я не мог почувствовать разницы.
Настя умела посмотреть на свой язык со стороны, что для преподавания совершенно необходимо. Анализируя привычные для нее словосочетания и формы, она старалась выводить общее для тех или иных случаев правило. Я ценил это тем выше, что в свое время уже занимался с носителем языка. Это был итальянский студент, подрабатывавший у нас помощью по дому. Мои влюбленные в Италию родители предложили ему заодно позаниматься со мной итальянским. На мои вопросы, почему следует использовать именно эту, а не какую-либо иную форму, он отвечал с сильным итальянским акцентом: «Так мы говорим». Он напоминал мне представляющего свой дом хозяина, который в ответ на вопрос о водопроводе снисходительно разводит руками. В этом было что-то моцартовское, рожденное чистой гармонией, без интереса к деталям. В его ответах неизменно чувствовалась гордость за владение великим языком без тех усилий, которые приходилось прилагать мне. Итальянского я так и не выучил.
Рассказ об этих занятиях Настя слушала с удовольствием, но заметила, что, как это ни смешно, в большом количестве случаев объяснение итальянца остается единственно возможным. Настя считала, что язык нелогичен — в той же степени, в какой нелогична и история. Аналогия, по мнению Насти, играет в языке не меньшую роль, чем логика. Даже незначительное сходство одной формы с другой часто является поводом для их слияния, и никакая логика не в силах этому воспрепятствовать.
Наше изучение языка открыло мне еще одну, прежде довольно от меня далекую сферу — русскую литературу. Естественно, я знал важнейшие ее имена, имел представление о самых известных сюжетах, а кое-что даже читал. Я был так же знаком с расхожим мнением, что эта литература — первоклассная (если, конечно, такое определение приложимо к ее бородатым корифеям), что, наряду с нашей, английской и, пожалуй, французской, она входит в мировую литературную элиту. Несмотря на наивность этого утверждения, я допускал, что оно не так уж далеко от истины. Вместе с тем все эти сведения сказывались на моем интересе к русской литературе незначительно. Мне казалось, что могучие ее проблемы актуальны не западнее Волги или Уральского хребта.
Моим открытием стал ярко выраженный европейский характер русской литературы. Так, читая в оригинале фрагменты «Идиота» (полностью я читал его только по-немецки), я подумал, что, несмотря на общепризнанную вроде бы «русскость» Достоевского, это типично европейский писатель, работавший в типично европейском жанре романа. Русским у него был только материал, а это не так уж много. Думаю, что причина его популярности у нас менее всего вызвана интересом к русскому. Здесь он интересен как типично европейский романист (пусть и работающий на экзотическом материале), потому что всякую культуру волнует прежде всего она сама. Я допускаю, что у китайцев тоже есть какой-нибудь свой Достоевский, но непривычная для европейцев форма изложения не оставляет ему ни малейших шансов проникнуть сюда.
Наши с Настей занятия начинались с грамматики. Она объясняла мне правило, и затем в течение часа мы делали связанные с ним упражнения. Мы отрабатывали эти правила до автоматизма. После этого наступала особенно любимая мной часть занятия — чтение вслух. В отличие от обычных учеников, я был избавлен от самой изматывающей процедуры, сопровождающей чтение, — поиска слов. Моим словарем была Настя. Все незнакомые мне слова Настя переводила на немецкий, комментируя их значение и приводя примеры употребления. Эти слова я запоминал с голоса — с Настиного голоса — и потому память удерживала их необычайно крепко. Помимо Достоевского, мы читали отрывки из Булгакова, Бунина, Чехова. Мы читали Гоголя, которого, по словам Насти, почти невозможно перевести. Занятия мы заканчивали около одиннадцати вечера. Мы гасили свет и еще долго разговаривали, прижавшись друг к другу. Наши разговоры были такими же странными, как наша совместная жизнь. Иногда они мне кажутся весьма существенными, а иногда-чем-то таким, о чем и упоминать неловко. Я мог бы, конечно, сказать, что они с трудом поддаются изложению, и не продолжать эту тему… Вероятно, я так и скажу.