Выбрать главу

7

В один из дней Настя мне сказала:

— Хочешь посмотреть на русского князя?

Хотел ли я? Наверное. Я никогда об этом не думал. Моя фантазия услужливо нарисовала мне могучего господина в соболях, и я не мог сдержать улыбки.

— Не смейся — сказала Настя, — это поучительно. Много ли было в твоей жизни русских князей?

— Ни одного, — признался я.

— Князь пригласил меня на именины, а я спросила его, моту ли я взять с собой тебя. — Настя выдержала легкую паузу. — Так вот он сказал: могу.

Князя звали Савва Петрович. Русские имена состоят из трех частей: имени, отчества (имени отца с особым окончанием) и фамилии. Вежливость требует произносить первых два имени, друзья могут ограничиваться только первым, все три части произносятся лишь в официальной обстановке. Вопреки совету Насти не искать в языке логики или какого-либо отражения действительности, я неоднократно задумывался о том, что стоит за этим тройным наименованием. Историчность сознания русских? Их уважение к роду? Но ведь, насколько мне известно, ни то, ни другое в русской действительности не выражается каким-либо особенным, отличным от других, образом. Мои раздумья на этот счет все более приводили меня к признанию Настиной правоты. Искать в языке логику бесполезно.

Что касается Саввы Петровича Голицына, то ни одно из трех его имен не произносилось, его называли коротко: князь. В отличие от большинства русских аристократов, бежавших за границу (не говоря уже о тех, кто остался в России), князь был весьма богатым человеком. Его благополучие, по словам Насти, объяснялось тем, что в Мюнхен эта ветвь рода Голицыных приехала еще до революции. Князь не имел детей и, завершая собой мюнхенскую ветвь, называл себя «сучком на генеалогическом древе Голицыных». Он жил в собственном доме в престижном мюнхенском районе Швабинг. Одна из комнат предоставлялась для жилья прислуги — как правило, недавних русских эмигрантов. Как только эти люди находили себе в Мюнхене более привлекательную должность (часто с помощью князя), они покидали его дом и давали о себе знать пасхальными и рождественскими открытками. Открытки писались в благодарность за оказанную помощь, но еще в большей степени — в предчувствии необходимости новой помощи. Нередко они заключали в себе и прямые просьбы. Независимо от содержания, все открытки выставлялись на камине и проводили там ровно две не дели со дня праздника. После этого они снимались самим князем, и дальнейшая их судьба неизвестна.

Настя рассказала мне также, что последние года четыре в доме князя жил врач-американец. Проведя в качестве военного врача полтора десятка лет в Германии, в момент частичного вывода американских войск он решил не уезжать, демобилизовался и первое время жил продажей купленных им по дешевке армейских джипов. После того как джипы были распроданы, а деньги потрачены, он попытался было открыть собственную практику в Мюнхене, но потерпел неудачу. В это самое время он попался на глаза склонному к экстравагантным поступкам князю, и тот взял его к себе в качестве личного врача. И для Насти, и для меня было загадкой, почему князь, мягко говоря, не жаловавший Америки, пошел на этот шаг. Единственным удовлетворительным этому объяснением могло быть лишь то, что противника ему хотелось постоянно иметь под рукой.

Мы появились у князя в предпоследнее воскресенье февраля. Внешний вид его дома — типичный южнонемецкий коттедж — не содержал ничего такого, что заставляло бы предполагать русское происхождение хозяина. Когда я сказал об этом Насте, она удивилась.

— А что, собственно, ты ожидал увидеть — кремлевские зубцы? Собор Василия Блаженного?

Я промолчал, потому что она почти угадала. Как бы подчеркивая отсутствие в княжеском доме национальных примет, во дворе соседнего коттеджа развевался американский флаг.

— Это как-то связано с врачом князя? — спросил я, указывая на флаг.

— Ну, нет, вряд ли бы ему такое позволили. Это американский сосед, тоже, кстати, отставной военный. Мюнхен — лучшее, о чем может мечтать богатый пенсионер.

Дверь нам открыла полная круглолицая старушка, как выяснилось позже — русская. Она обняла Настю как старая знакомая и проводила нас в прихожую. Вешая пальто, я подумал, что не получил от Насти никаких инструкций относительно этикета. Я почему-то не спросил у нее даже, как мне одеться, и пришел в черных джинсах и пиджаке. То, что черные джинсы были очень похожи на брюки, служило для меня слабым утешением. Огорченный своим и Настиным легкомыслием, я входил в гостиную не без трепета. Я шел за Настей, неся в руках купленный нами по дороге букет.

Первый же мой взгляд упал на того, кого я и ожидал увидеть: огромного рыжебородого человека, опершегося ладонью о спинку стула. Положение его тела чем-то напоминало любимый мной памятник Черчиллю в Лондоне. В этом памятнике мне больше всего нравится лежащая на трости рука — старческая, цепкая, узловатая. В стоявшем передо мной великане сквозила та же динамика нависания, избыток веса и силы, передававшийся точке опоры, но рука — рука была другой. Она была какой-то сплошной, глыбообразной, без намека на вены и сухожилия. Ее веснушчатую поверхность покрывали короткие рыжие волоски.

Кивнув монументальному господину (у меня не возникало сомнений, что именно так и должен выглядеть русский князь), Настя прошла вглубь гостиной, и только тогда я заметил утонувшего в кресле старичка. В то время как предполагаемый князь вызывал скульптурные ассоциации, облик старичка мог связываться только с геометрией: он был торжеством острого угла — маленький торчащий нос, седая бородка клином, согнутые колени и локти.

— Здравствуйте, князь, — обратилась Настя к старичку по-немецки. — Поздравляем вас с Днем Ангела.

Она обернулась ко мне, и я подал ей букет. Князь (до чего обманчивой бывает внешность!) неожиданно легко встал, взял у Насти букет и обнял ее.

— Спасибо, моя радость.

— Хочу вам представить моего друга Кристиана.

Не подозревающий о моей ошибке князь протянул мне руку. Его движения были так стремительны, что не оставляли ни малейшего сомнения: русский князь был ярко выраженным холериком. Я пожал его руку и слегка поклонился.

— Кристиан Шмидт.

— Савва Голицын. Могу сказать по секрету, мне было ужасно интересно, каким окажется Настин друг. Я попытался вас представить и оказался не так далек от истины, правда, Билл?

Человек, чье богатырское телосложение первоначально сбило меня с толку, оторвал руку от стула и не спеша провел ею по своим пухлым губам. Как бы расчистив путь слову, он произнес:

— Вы сказали, что по контрасту он должен быть брюнетом.

— Прежде всего я сказал, что это будет человек благородной внешности: я знаю вкус Насти.

Наше небольшое общество обслуживалось официантом из ближайшего ресторана. Пока он расставлял принесенные с собой блюда, я незаметно рассматривал княжескую гостиную. Просторная, с умеренным количеством мебели, она смотрелась вполне по-немецки. Даже написанные маслом портреты, изображавшие, несомненно, княжеских предков, не имели в себе ничего специфически русского. Скорее напротив, в восковых улыбках изображенных сквозила скука европейского парадного портрета. Необычным в них было лишь то, что сквозь парики и неестественный румянец проступали живые черты сидевшего рядом человека. Мысленно я попытался вставить лицо князя в одну из рам. Неужели оно станет таким же после смерти?

Единственной русской чертой гостиной была потемневшая икона в углу. Это был лик Христа. Он помещался на фоне креста, вписанного в круг. Сам круг как бы лежал на белой, в складках, материи. Перед иконой горела лампада, и в этом свете тусклые тона иконы были удивительно красивы. Впоследствии я узнал ее название. Это был Спас Нерукотворный.

Вынув из кармана зажигалку, официант зажег свечи и двух стоявших на столе канделябрах и пригласил всех садиться. По просьбе князя он убрал из-за стола лишние стулья и задернул одну из штор.

— Я называю эту штору «гудбай, Америка», — сказал мне Билл, садясь рядом. — Она задергивается только потому, что из этого окна виден американский флаг в соседнем дворе. Князь находит это сочетание цветов безвкусным и борется с ним посредством шторы.